Холод черемухи - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Он не уважал Блюмкина. Впрочем, он никого не уважал. Но Блюмкин был юрок, как ящер. И он выполнял поручения. Не пил, как Магго. Не срывался, как Кедрин. И когда Блюмкин рассказал ему про затею этого Барченко – найти на Кольском полуострове ушедшую под землю древнюю цивилизацию, которую сам Барченко именовал Гипербореей, когда этот странный, с гудящим из горла и медленным голосом Барченко предстал, наконец, перед глазами самого Феликса Эдмундыча и ясно сказал, что есть два только места, где можно достичь чистоты революции: Тибет – это раз и ещё – Крайний Север (вернее сказать, подземелье на Кольском!), Дзержинский вдруг свято поверил. Так свято, как только умел. До самой последней кровинки безумья. Барченко не сомневался в том, что одного его не оставят, что за каждым проводимым им в подвальной лаборатории ЧК опытом по передаче мыслей на расстоянии следят во сто глаз, и уйти не удастся, но нужно тянуть было время, тянуть! К тому же теперь была женщина. Дина.
За пару недель, проведённых в камере, сначала переполненной людьми, потом – в одиночной, где свет резал ночью зрачки, словно бритва, Василий Веденяпин понял, что всё в его странно коротенькой жизни, наверное, было ошибкой. Не нужно было бросаться ни в какие крайности, нужно было просто тихо – о, тихо, беззвучно, неслышно! – дышать. Ведь это же главное. Потому что, когда его начали бить, именно дыхание принялось останавливаться. Его били в живот, по спине, по голове, ему выкручивали руки, надавливали на глазное яблоко пахнущими табаком пальцами, и боль была адская! Но когда в самый первый раз его ударили так, что остановилось дыхание, и он начал судорожно ловить губами ускользающий воздух, а воздух не шёл, и всё стало темнеть, и вдруг он увидел, как сам он уходит (какая-то доля секунды возникла, бруснично-кровавая, с синим и жёлтым!), – тогда он и понял: дышать! Только это.
Тогда же возник дикий страх. Ужас смерти, которую он вроде знал, вроде видел. Но всё это было не то: умирали другие. И смерть была тем, что бывает с другими. Теперь, когда это должно было вот-вот случиться с ним самим, он закрывал глаза и видел перед собою одно и то же: не маму, как раньше, не папу, не женщин, среди которых главной и самой сияющей, самой горячей была неизменно Арина, он видел не их и вообще не людей, он видел огромную целую землю. Всякий раз, забываясь коротким, но странно глубоким, похожим на обморок, сном, он видел перед собою райские картины. Все они были странно знакомыми, потому что он чувствовал, как близко цветёт сирень, как шуршит под пальцами белая накрахмаленная скатерть, как его губы обжигает горячим шоколадом, но за всем этим – знакомым и давним – стояли необычайной красоты горы, белели снега, и прямо в руки ему катились холодные спелые волны никогда прежде не виденного океана… И там он дышал глубоко, во всю силу.
А главное: он не хотел ничего. Ничего того, что только помешало ему и притянуло смерть к его прежнему, глубокому и счастливому, дыханию. Зачем он пошёл на войну? А раньше, ещё до войны, зачем ему нужно было вмешиваться во всю эту распрю меж мамой и папой? Зачем он отпустил от себя Арину, а не бросил всё, не переоделся каким-нибудь сербским крестьянином, не утопил в реке документы, не ушёл вместе с нею куда-нибудь в горы, к холодным вершинам, названья которых он даже не ведал, но где-то должны они быть, ведь должны же! А зачем он взялся донести никому не нужную уже информацию генералу Каппелю, спрятавшемуся в Самаре, зачем нужно было с фальшивым удостоверением пробираться через половину России к этому великодушному, наивному, безрассудному и жестокому – как все, кто хоть раз воевал и убил, – генералу? Бессмысленно, глупо, да, глупо.
Ночью его разбудил знакомый крик: «На допрос!» Его повели. В кабинете следователя боком к вошедшему Веденяпину сидел грузный, с лохматыми волосами незнакомый человек. Как только Василий вошёл, в лицо ему направили сильный электрический свет.
– Садитесь, – сказал ему следователь. – Вот товарищ Барченко, знаменитый учёный, приехал поговорить с вами.
Товарищ Барченко встал со стула.
– Василий Александрович, – медленным и слегка гудящим голосом сказал он. – Ответьте: вы видите сны?
Веденяпин вздрогнул: ему показалось, что он ослышался.
– Нет, вы не ослышались, – усмехнулся знаменитый учёный. – Вы видите сны?
– Да, вижу, – сказал Веденяпин.
– И что же вам снится?
– Бывает, что горы.
– А воду вы видите?
– Воду? Да, вижу.
– Холодную?
– Очень.
– Вы можете плыть в ней?
– Во сне?
– Да, во сне.
– Наверное, могу.
– А сны ваши – в цвете?
– В чём – в чём? – он не понял.
– Вода ваша цвета какого?
Он молчал.
– Ну, синяя, белая?
– Вода? Очень белая.
Товарищ Барченко перевёл на следователя погасшие неподвижные глаза.
– Я думаю, мне подойдёт.
– Уведите заключённого, – торопливо распорядился следователь.
И Веденяпина увели.
С того дня, как его арестовали, мать и отец почти перестали разговаривать друг с другом, и в доме поселилась тишина. Утром отец, как всегда, уходил на работу, а мать, резко постаревшая, плелась на Лубянку.
Уже наступила весна. Женщины скинули тёплые платки, от кос их запахло горячей картошкой. Простенькие красные стёклышки бус перекатывались по шее. Хотелось бы взять тебя за руку, женщина, пойти вместе к речке, и пусть там стемнеет, пусть еле заметные дымные звёзды нам светят своим понимающим светом. Несмотря на страшные слухи, ползущие по зазеленевшему городу, несмотря на тиф, который, оскалившись, перепрыгивал с одного горячего тела на другое, весны этой было так много, так сразу, и так засияли промытые краски, и вся эта зелень её молодая, и весь перламутр раскрывшихся почек, что этой весне ничего не мешало: ни тиф и ни слухи, ни смерть и ни слёзы, – она распалялась, как пляска, как песня, она становилась всё громче, всё жарче, и только одно: эти серые бабы своими ужасными серыми ртами, своим вечным страхом, своим разговором всё время пытались разрушить картину.
Часами они простаивали в очереди к тёмному окошку на Малой Лубянке, в котором маячило прыщеватое и немного голодное лицо дежурного, быстро отыскивающего в списке нужную фамилию и быстро кричавшего бабе в окошко: «Нет сведений. Дальше!» И снова: «Нет сведений!»
Эту очередь Нина Веденяпина выстаивала каждый день. Передачи не принимали, на вопросы не отвечали. Тогда она научилась разговаривать с собственным сердцем. Она вопрошала: «Он жив?» И слушала стук: «Да, он жив».
Она чувствовала, что мальчик жив, поскольку – умри он, исчезни отсюда, – ей сердце бы сразу об этом сказало.
Однажды у неё неожиданно приняли передачу. Потом ей вручили записку: «Дорогие мама и папа! Я жив, всё в порядке. Всего рассказать не могу, это письмо, конечно, прочтут прежде, чем оно попадёт в ваши руки. Я ещё не освобождён, но, может быть, даже и это случится. Если это случится, мне предстоит принять участие в одной научной экспедиции на Север, но я надеюсь, что до экспедиции мы непременно увидимся. Целую, люблю вас. Василий».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!