Свободная ладья - Гамаюнов Игорь
Шрифт:
Интервал:
Весенняя ночь обостряет слух, каждый шорох звучит как шёпот, отчётливо слышны шаги и голоса редких прохожих. Ночью то, что скрывает тьма, обнажает звук – делает скрытое видимым.
…В непроезжем переулке, круто сбегающем к реке, светилось окно учительской хатки – его квадрат падал на плетёный забор и растворённую калитку, навсегда застрявшую кривым углом во влажной земле. По давней привычке (ещё одна необъяснимая для всех странность) учитель не задёргивал занавески, и в окно хорошо просматривались керосиновая лампа с накинутым на стекло абажуром из розовой промокашки, подгоревшей по краям выреза, стопка тетрадей и склонённая над ними голова с зачёсанной назад шевелюрой.
Бессонов работал сосредоточенно – красным карандашом исправлял ошибки, ставил отметки, всякий раз педантично расписываясь, но временами задумывался, глядя в окно, где видел собственное отражение, откладывал красный карандаш и, взяв простой, хмурился, прислушиваясь к звучащей в нём самом мелодии, затем делал пометки в блокноте, лежавшем справа. Там, на листке в клетку, медленно возникали стихотворные строчки:
Наступает пора,
Цветоножки трепещут,
И священный цветы отдают аромат.
Звуки, запахи, краски не блещут,
Но кружатся, и вьются, и грустью пьянят.
Закончив строфу, он всматривался в неё, повторяя про себя слова, сложившиеся в музыкальную фразу; очнувшись, отодвигал блокнот и, сменив карандаш, снимал из стопки ученическую тетрадь. Но минут через пять снова отвлекался. Слышались ему девчоночьи голоса Лены Гнатюк и Вали Золотовой, просившихся в его несуществующую команду.
Поразительно, как молва додумала то, что создаётся вокруг него из мальчишечьих посещений. Только ведь не командует он ими!.. Просто разговаривает. Этим, пришедшим сегодня, девчонкам тоже нужен собеседник, их глаза и души в ожидании такого человека уже распахнуты. «Как утренние цветы», – подумал Бессонов и снова сменил карандаш, придвинув блокнот.
И священный цветы отдают аромат.
И свирель замирает, как сердце от боли.
Но кружатся, и вьются, и грустью пьянят
Под закатом – дымки бессарабских раздолий.
В стихосложение его бросало от случая к случаю: что-то тревожило, просилось наружу, стучало в виски мелодическим ритмом, как сегодня, в этот странный день, собравший в себе всё – признание Афанасьева-младшего у бачка с водой, неясную ситуацию с работой, нараставший кризис в семье и возникшую вдруг ребячью привязанность, которая в его судьбе (он был уверен) ничего не меняет. Скорее – осложняет. Особенно – порывистая открытость Лены Гнатюк.
Её приход с Валей Золотовой в его хатку, их чаепитие («У вас такие чашки красивые, – зацепившись взглядом за полку с посудой, сказала Лена. – Давайте, я их помою. У вас сода есть?..») ему ещё наверняка аукнется. Только ведь если всё предвидеть и всего опасаться, то стоит ли жить?..
Какой у неё голос – низкий, бархатисто-грудной, движения плавно-неторопливые, их ритм завораживает – медленный ток речной воды с кружением водоворотов. Рядом с ней ощущаешь себя идущим по берегу странником – вот ещё один речной поворот, а за ним – другая излучина, другие берега, и лесные чащи, и облака над ними.
С ней рядом легко и спокойно. Будто и в самом деле то, к чему идёшь, впереди. Только бы знать – к чему идёшь? И – что впереди?
Он снова взялся за карандаш.
…И свирель замирает, как сердце от боли.
Сердце смерть ненавидит и жаждет любви.
Под закатом – дымки бессарабских раздолий.
Солнце медленно тонет в багровой крови.
Что их ждёт, этих девчонок, в той, другой, «взрослой» жизни?.. Почему-то жалко их. Золотову – особенно. У неё взгляд неробкого человека, готового на любой бесшабашный эксперимент. Она знает, что здесь, на фоне смуглых южанок, её северная красота ослепляет, а двух её одноклассников доводит до обморочного состояния. Золотова любуется своей властью над ними, готовыми из-за неё на всё, а достанется в конце концов наверняка кому-то третьему, может быть, в том же овраге, чьи кустистые склоны усеяны летом сумеречно-зелёными нишами. Нет, не сломается она, не тот характер. Скорее всего – обречена на конфликтное существование и душевное одиночество.
А вот Лена Гнатюк создана для семейной жизни – носит вокруг себя ауру душевной чистоты и открытости. И какая же светится в карем омуте её глаз затаённая страсть, какая нежность!..
Ну можно ли остаться бесчувственным истуканом, когда это всё – тебе, для тебя, ради тебя?! Здесь, сейчас у тебя – тупик, полная остановка, душевная смерть. А там, за той (да, преступной!) чертой новая жизнь… Другая жизнь!.. Уехать бы с Леной куда-нибудь далеко, начав всё сначала!.. Невозможно?.. Но – почему?..
…Сердце смерть ненавидит и жаждет любви,
Но смешны все заботы, надежды и горе.
Солнце медленно тонет в багровой крови,
А любовь, как алмаз, в похоронном уборе.
В открытую форточку сочилась влажная ночь, звучали в переулке чьи-то шаги. Они затихли возле калитки. Бессонов отложил карандаш, поднял голову. Где-то там, в темноте, за стеклом, в котором отражались лампа и его лицо, стоял человек, не решавшийся ни постучать в окно, ни уйти. Вздохнув, Бессонов раскрыл ученическую тетрадку, склонился над ней, взяв красный карандаш.
И тут в окно стукнули.
– Входите, открыто! – громко произнёс Бессонов.
Но в ответ за окном тревожно скрипнула калитка, чьей-то рукой неловко задетая, зазвучали шаги уходящего, почти убегающего человека. Быстро встав, Бессонов шагнул в прихожую, шаркнул камышовой дверью, рванулся к плетню, успев увидеть за ним, в желтоватом свете своего окна, лисий воротник убегавшей Александры Витольдовны.
Её ещё можно было окликнуть. Зазвать. Задёрнув занавески, предложить чаю. Нет, не решился Бессонов. Не мог. Когда затихли торопливые шаги несостоявшейся гостьи, он вернулся к себе. Сел за стол, придвинул блокнот. Подумал: не всё скрывает ночная тьма, что-то она безжалостно обнажает. Перечёл написанное.
Строчки звучали напевно, но их музыка сейчас уже не будоражила так, как за минуту до этого. Мешал лисий воротник, мелькнувший за забором.
…В доме Афанасьевых потушен был свет. Задрёмывал Витька на своём топчане, у книжной полки, но сон лишь набегал лёгкой тенью, будто облако в летний полдень, и ускользал, оставляя после себя томительную истому. Сквозь неё пробивались странные ночные звуки – чьи-то всхлипы и шёпоты, вздохи и восклицания. Они возникали за неплотно закрытой дверью родительской спальни и, просачиваясь в Витькину комнату, кружили над ним, как мохнатые ночные бабочки, слепо липнущие к лицу. Он прятался от них под подушку, но голоса просачивались и туда, хотя смысл слов был неясен, а потому загадочен – надо вслушаться, чтобы понять. И он стал вслушиваться.
За дверью родительской спальни Семён Матвеевич, стоя возле постели на коленях, просил у жены прощения. За битую посуду. За грубые слова. За нанесённую ранимому сыну обиду. И даже за его, Витькин, нервный срыв в школе. Да, конечно, он впечатлительный мальчишка, говорил отец, но и у него, Семёна Матвеевича, нервы не железные. Это ж какая пытка – с сыном в постоянном напряжении, о себе и родичах проговоришься – не поймёт, во «враги народа» зачислит да сказанёт открыто, как сегодня, в учительской. Кто его там за язык тянул говорить про то, что дома у отца с матерью случилось?!
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!