Обломов - Иван Александрович Гончаров
Шрифт:
Интервал:
– Ты мне рисуешь одно и то же, что бывало у дедов и отцов.
– Нет, не то, – отозвался Обломов, почти обидевшись, – где же то? Разве у меня жена сидела бы за вареньями да за грибами? Разве считала бы тальки да разбирала деревенское полотно? Разве била бы девок по щекам? Ты слышишь: ноты, книги, рояль, изящная мебель?
– Ну, а ты сам?
– И сам я прошлогодних бы газет не читал, в колымаге бы не ездил, ел бы не лапшу и гуся, а выучил бы повара в английском клубе или у посланника.
– Ну, потом?
– Потом, как свалит жара, отправили бы телегу с самоваром, с десертом в березовую рощу, а не то так в поле, на скошенную траву, разостлали бы между стогами ковры и так блаженствовали бы вплоть до окрошки и бифштекса. Мужики идут с поля, с косами на плечах; там воз с сеном проползет, закрыв всю телегу и лошадь; вверху, из кучи, торчит шапка мужика с цветами да детская головка; там толпа босоногих баб, с серпами, голосят… Вдруг завидели господ, притихли, низко кланяются. Одна из них, с загорелой шеей, с голыми локтями, с робко опущенными, но лукавыми глазами, чуть-чуть, для виду только, обороняется от барской ласки, а сама счастлива… тс!.. жена чтоб не увидела, Боже сохрани!
И сам Обломов и Штольц покатились со смеху.
– Сыро в поле, – заключил Обломов, – темно; туман, как опрокинутое море, висит над рожью; лошади вздрагивают плечом и бьют копытами: пора домой. В доме уж засветились огни; на кухне стучат в пятеро ножей; сковорода грибов, котлеты, ягоды… тут музыка… Casta diva…[27] Casta diva! – запел Обломов. – Не могу равнодушно вспомнить Casta diva, – сказал он, пропев начало каватины, – как выплакивает сердце эта женщина! Какая грусть заложена в эти звуки!.. И никто не знает ничего вокруг… Она одна… Тайна тяготит ее; она вверяет ее луне…
– Ты любишь эту арию? Я очень рад: ее прекрасно поет Ольга Ильинская. Я познакомлю тебя – вот голос, вот пение! Да и сама она что за очаровательное дитя! Впрочем, может быть, я пристрастно сужу: у меня к ней слабость… Однако ж не отвлекайся, не отвлекайся, – прибавил Штольц, – рассказывай!
– Ну, – продолжал Обломов, – что еще?.. Да тут и все!.. Гости расходятся по флигелям, по павильонам; а завтра разбрелись: кто удить, кто с ружьем, а кто так, просто, сидит себе…
– Просто, ничего в руках? – спросил Штольц.
– Чего тебе надо? Ну, носовой платок, пожалуй. Что ж, тебе не хотелось бы так пожить? – спросил Обломов. – А? Это не жизнь?
– И весь век так? – спросил Штольц.
– До седых волос, до гробовой доски. Это жизнь!
– Нет, это не жизнь!
– Как не жизнь! Чего тут нет? Ты подумай, что ты не увидал бы ни одного бледного, страдальческого лица, никакой заботы, ни одного вопроса о сенате, о бирже, об акциях, о докладах, о приеме у министра, о чинах, о прибавке столовых денег. А всё разговоры по душе! Тебе никогда не понадобилось бы переезжать с квартиры – уж это одно чего стоит! И это не жизнь?
– Это не жизнь! – упрямо повторил Штольц.
– Что ж это, по-твоему?
– Это… (Штольц задумался и искал, как назвать эту жизнь.) Какая-то… обломовщина, – сказал он наконец.
– О-бло-мовщина! – медленно произнес Илья Ильич, удивляясь этому странному слову и разбирая его по складам. – Об-ло-мов-щина!
Он странно и пристально глядел на Штольца.
– Где же идеал жизни, по-твоему? Что ж не обломовщина? – без увлечения, робко спросил он. – Разве не все добиваются того же, о чем я мечтаю? Помилуй! – прибавил он смелее. – Да цель всей вашей беготни, страстей, войн, торговли и политики разве не выделка покоя, не стремление к этому идеалу утраченного рая?
– И утопия-то у тебя обломовская, – возразил Штольц.
– Все ищут отдыха и покоя, – защищался Обломов.
– Не все, и ты сам, лет десять, не того искал в жизни.
– Чего же я искал? – в недоумении спросил Обломов, погружаясь мыслью в прошедшее.
– Вспомни, подумай. Где твои книги, переводы?
– Захар куда-то дел, – отвечал Обломов, – тут где-нибудь в углу лежат.
– В углу! – с упреком сказал Штольц. – В этом же углу лежат и замыслы твои «служить, пока станет сил, потому что России нужны руки и головы для разработывания неистощимых источников (твои слова); работать, чтоб слаще отдыхать, а отдыхать – значит жить другой, артистической, изящной стороной жизни, жизни художников, поэтов». Все эти замыслы тоже Захар сложил в угол? Помнишь, ты хотел после книг объехать чужие края, чтоб лучше знать и любить свой? «Вся жизнь есть мысль и труд, – твердил ты тогда, – труд хоть безвестный, темный, но непрерывный, и умереть с сознанием, что сделал свое дело». А? В каком углу лежит это у тебя?
– Да… да… – говорил Обломов, беспокойно следя за каждым словом Штольца, – помню, что я, точно… кажется… Как же, – сказал он, вдруг вспомнив прошлое, – ведь мы, Андрей, сбирались сначала изъездить вдоль и поперек Европу, исходить Швейцарию пешком, обжечь ноги на Везувии, спуститься в Геркулан. С ума чуть не сошли! Сколько глупостей!..
– Глупостей! – с упреком повторил Штольц. – Не ты ли со слезами говорил, глядя на гравюры рафаэлевских мадонн, Корреджиевой ночи, на Аполлона Бельведерского: «Боже мой! Ужели никогда не удастся взглянуть на оригиналы и онеметь от ужаса, что ты стоишь перед произведением Микеланджело, Тициана и попираешь почву Рима? Ужели провести век и видеть эти мирты, кипарисы и померанцы в оранжереях, а не на их родине? Не подышать воздухом Италии, не упиться синевой неба!» И сколько великолепных фейерверков пускал ты из головы! Глупости!
– Да, да, помню! – говорил Обломов, вдумываясь в прошлое. – Ты еще взял меня за руку и сказал: «Дадим обещание не умирать, не увидавши ничего этого…»
– Помню, – продолжал Штольц, – как ты однажды принес мне перевод из Сея, с посвящением мне в именины; перевод цел у меня. А как ты запирался с учителем математики, хотел непременно добиться, зачем тебе знать круги и квадраты, но на половине бросил и не добился? По-английски начал учиться… и не доучился! А когда я сделал план поездки за границу, звал заглянуть в германские университеты, ты вскочил, обнял меня и подал торжественно руку: «Я твой, Андрей, с тобой всюду», – это всё твои слова. Ты всегда был немножко актер. Что ж, Илья? Я два раза был за границей, после нашей премудрости, смиренно сидел на студенческих скамьях в Бонне, в Иене, в Эрлангене, потом выучил Европу, как свое имение. Но, положим, вояж – это роскошь, и не все в состоянии и обязаны пользоваться этим средством; а Россия? Я видел Россию вдоль и поперек. Тружусь…
– Когда-нибудь перестанешь же трудиться, – заметил Обломов.
– Никогда не перестану. Для чего?
– Когда удвоишь свои капиталы, – сказал Обломов.
– Когда учетверю их, и тогда не перестану.
– Так из чего же, – заговорил он, помолчав, – ты бьешься, если цель твоя не обеспечить себя навсегда и удалиться потом на покой, отдохнуть?..
– Деревенская обломовщина! – сказал Штольц.
– Или достигнуть службой значения и положения в обществе и потом в почетном бездействии наслаждаться заслуженным отдыхом…
– Петербургская обломовщина! – возразил Штольц.
– Так когда же жить? – с досадой на замечания Штольца возразил Обломов. – Для чего же мучиться весь век?
– Для самого труда, больше ни для чего. Труд – образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере моей. Вон ты выгнал труд из жизни: на что она похожа? Я попробую приподнять тебя, может быть, в последний раз. Если ты и после этого будешь сидеть вот тут с Тарантьевыми и Алексеевыми, то совсем пропадешь, станешь в тягость даже себе. Теперь или никогда! – заключил он.
Обломов слушал его, глядя на него встревоженными глазами. Друг как будто подставил ему зеркало, и он испугался, узнав себя.
– Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!