Парижские письма виконта де Лоне - Дельфина де Жирарден
Шрифт:
Интервал:
Кстати о роскоши и элегантности: есть в этой сфере одно нововведение, которое мы призываем запретить по соображениям сугубо гигиеническим, смертоубийственный изыск, губительное извращение, которому следует незамедлительно объявить войну. Мы имеем в виду так называемую душистую бумагу, одного листка которой довольно, чтобы отравить всю квартиру. Вы полагаете, что подобные благоуханные послания пишут женщины? Ничего подобного, этим занимаются мужчины, крупные мужчины с крупным почерком; совсем недавно один из наших друзей лишился чувств после того, как открыл ароматическую записку от своей… нет, от своего поверенного! Врачи-гомеопаты, сделайте милость, положите конец эпидемии отравленных записок; времена Екатерины Медичи ушли в прошлое! Средневековье больше не в моде! […]
6 июля 1837 г.
Окрестности Парижа
Неделя выдалась на редкость печальная: неделя отъездов и прощаний, а прощания всегда тягостны, даже для людей, которые страстно желают уехать. Они желают уехать, хотя и не желают расставаться; все дело в том, что Париж сделался непригодным для жизни, здесь жарко, пыльно и пустынно; интересы элегантности и здоровья не позволяют парижанам оставаться дома. Париж нынче надобно искать на водах, в деревне — всюду, только не в самом Париже; на бульваре его сейчас не обнаружишь, и мы, того и гляди, вскоре отправимся по его следу; ведь нынче, чтобы оправдать заглавие «Парижского вестника», сочинять его приходится в Бадене, Карлсбаде или Мариенбаде. […]
В наших странствиях по окрестностям Парижа мы не миновали и Версаля, однако на сей раз пребывание там нас глубоко возмутило; следующий наш фельетон будет представлять собой пространную петицию, обращенную к королю французов. Мы располагаем сказать ему, что до сих пор никогда ни о чем его не просили, но нынче почитаем себя вправе попросить об одной вещи, а именно о том, чтобы публике было дозволено спокойно гулять по Версальскому музею с полудня до шести часов вечера. Дело в том, что давеча без пяти четыре нас выгнали оттуда с позором, причем выгнали даже не через главный вход; лишив нас права выйти в ту же дверь, в которую мы вошли, не дав нам времени бросить последний взгляд на картину, к которой мы только что приблизились, нас вынудили ретироваться по узкой и скверной потайной лестнице. Гнев душил нас; без промедления мы уселись в экипаж и отправились обедать к Легриелю в Сен-Клу[265]. Для жителей Сен-Клу открытие Версальского музея стало большой удачей; теперь следовало бы открыть какую-нибудь галерею в Сен-Клу — в интересах жителей Версаля. С посещениями исторического музея все обычно происходит именно таким образом: в начале полный восторг, в конце — великое разочарование.
На днях нам пересказали словцо, которое мы нашли прелестным: «Как же могу я не любить эту женщину? — сказал господин де Р… об одной из своих подруг. — Она так мила и вдобавок позволяет мне делать все, чего мне хочется».
Мы ужасно боимся, что наборщик поставит в последней фразе: «позволяет мне делать все, чего ей хочется», и заранее протестуем. Предатель-наборщик вполне способен на такую подлость; он заставляет нас говорить все, чего хочется ему.
13 июля 1837 г.
Публика в Опере. — Танцор-орденоносец. — Величие и падение слесаря.
— Франкони. — Прогулка. — ПРОХОЖИЙ
Париж нынче совершенно потерял лицо; парижан мало, совсем мало; дюжина элегантных кавалеров, полдюжины элегантных дам — вот и все, чем представлен большой город. Опера имеет жалкий вид; две-три хорошеньких женщины в трауре, несколько причудников в ярости, партер, заполненный клакёрами в исступлении[266], — вот что такое нынешняя Опера. Конечно, тягостно слышать неумолчный свист в самом прекрасном, самом богатом, самом модном театре Парижа; в прежние времена, если верить старикам, никто не дерзнул бы свистеть в Опере; охотно верим: но в прежние времена никто не дерзнул бы также и представлять в Опере бессмысленные балеты, какие, исходя из самых странных соображений, представляют нынче. Не говоря уже о том, что в прежние времена никто не посмел бы осквернить это святилище моды и хорошего вкуса присутствием подкупленных поклонников.
Если не брать в расчет эту новую публику на жалованье, зрители, приходящие в Оперу, делятся сегодня на два разряда: переменная публика, то есть посетители партера, куда каждый день являются новые зрители, и публика постоянная, то есть посетители почти всех лож, нанимаемых на целый год: в них зрители всегда одни и те же. В старину дело обстояло иначе: большая часть лож, включая самые удобные, принадлежали крупным государственным мужам или министрам: свои ложи имелись у обер-камер-юнкеров, у дежурных придворных, у наместника Парижа, а места в двух десятках остальных лож распределялись между целой толпой знатных дам и дам незнатных, но хорошеньких, крупных чиновников и чиновников мелких, но влиятельных; все они получали почетные места в ложе как милость, принимали эту милость с благодарностью, ожидали ее долго и терпеливо; все они — одни из тщеславия, а другие из скупости — довольствовались бесплатным посещением Оперы один-два раза в год. Эти зрители были весьма неприхотливы; если пьеса казалась им скучной, они утешались мыслью о том, что больше никогда ее не увидят; точно так же поступают сегодня зрители, принадлежащие к переменной публике: они жалеют, что пришли в театр, но покидают его безмятежно; они знают, что больше на эту удочку не попадутся; отсюда их безразличие: чем меньше заинтересованность, тем больше снисходительность. С постоянной публикой, однако, все обстоит иначе: нетрудно догадаться, что ей столь возвышенная философия чужда; для нее скверная опера означает потерянную зиму; бессмысленный балет — зря потраченный год; для нее один скучный вечер влечет за собой еще два десятка таких же; и если на представлении шедевра она готова по доброй воле присутствовать целых сто пятьдесят раз — а это немало, — она имеет полное право возроптать, когда ей столько же раз преподносят зрелище бессмысленное и бесталанное, оперу без певца или балет без танцовщицы[267]. Если все ложи в зале наняты заранее, дурной спектакль есть не что иное, как воровство. Вот и причина громкого скандала, разразившегося в последнюю пятницу; вот и причина того, что в Опере раздаются звуки, каких никогда не слыхали ее стены, а именно громкий свист. Мы можем во многом упрекнуть элегантных зрителей, занимающих места в литерных ложах: они громко разговаривают во время представления, они веселятся чересчур шумно и держатся чересчур заносчиво, однако на сей раз они были совершенно правы, и мы придержим наши упреки до другого раза. Вдобавок надо отдать должное этим зрителям: скверные произведения они принимают сурово, но зато произведения, достойные восхищения, вызывают у них бурный восторг: они безжалостно освистывают «Могикан»[268], но самозабвенно рукоплещут «Гугенотам»[269]; Дюпре они встречают с упоением, мадемуазель Тальони — с исступлением. Да, из их лож раздается громкий свист, но из этих же лож в дни заслуженных триумфов летят на сцену венки и букеты.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!