Предатель - Андрей Волос
Шрифт:
Интервал:
Тут, будто ему в ответ, одно из этих существ сипло крикнуло — отчаянным, отрешенным от жизни голосом, в котором звучала какая-то последняя, граничная веселость:
— Ну, бабоньки, не пропадем! Гляди, мужиков-то сколько!..
— По баракам! — это уж своя охрана заголосила. — По баракам разойдись!..
Шегаев нырнул в двери конторы.
* * *
Ему не было себя жалко, потому что жалость не имела никакого смысла. Ни к себе — кой толк в ней? — ни к другому. Жалеешь — сделай что-нибудь, а не можешь, так и жалеть ни к чему. Простая вежливость, простое уважение в этом случае лучше, чем жалость. Наверное, на воле его не поняли бы. Но отсюда многое выглядело иначе. Если не все.
Да, он стал совсем другим. Не таким, как прежде, как несколько лет назад. Исчезли страсти. Исчезла культура. Исчезло даже ощущение собственного пола, растворившись вместе с влечением к полу противоположному, — теперь казалось, что это был просто зыбкий мираж, странное наваждение, иногда приятное, но чаще мучительное; растаяло — и ладно, бог с ним.
Самое главное — жизнь перестала представляться такой ценностью, какой она казалась там. Ценность, да, — но совсем иная. Конечно, не следовало приближать расставание с ней собственными усилиями. Но не нужно и заблуждаться на тот счет, что она будет вечной. Умирали все — кто раньше, кто позже. На свободе тоже было так, просто на свободе не хватало мужества признать всеобщность смерти. Там смерть скрадывалась, уходила в подполье. Здесь она стояла во весь рост. Человеческие жизни мерцали во мраке, будто звезды. И гасли одна за другой. Но Игумнов был прав — погаснув здесь, звезда перелетит в другую вселенную и загорится в другом небе…
Он часто вспоминал Сережу Клементьева, веселого астронома из Пулковской обсерватории. Подружились в этапе, пока гнали из Архангельска. Дружба оказалась недолгой. Клементьев говорил спокойно, в голосе звучало не возмущение, не страх, не горе, а только легкое недоумение: «Как же теперь? Пальцы на ногах отморожены. А я был такой танцор!..»
Умирал он в сознании и прошептал напоследок:
— Прощай, Игорь… Я ухожу…
И не договорил — куда уходит. Может быть, хотел сказать — к звездам?
А ведь в том страшном этапе, безвольно бредшем в морозе полярной ночи к неведомому концу, выпадали и минуты странного восторга. Скрипел снег под ногами, дыхание обращалось в иней; звезды лукаво помаргивали, насмешничая над делами людей. Серо-черная змея колонны шаг за шагом тянулась в неведомое, а к нему приходила свобода. Борьба за выживание, голод, страх смерти — все это исчезало. Забывался мир, устроенный для насилия и уничтожения. Оставалась природа. Сквозь стальное мерцание черного снега проступало прошлое — радостное, навсегда ушедшее. Вспыхивали мгновенными высверками странные мечты о будущем… Когда и они гасли, сознание погружалось в состояние целительного безразличия: уже не было ни будущего, ни прошлого, ни страха, ни смерти — существовало лишь медленное дыхание природы, для которого его собственное дыхание не имело никакого значения; он тихо исчезал, унесенный течением ее вечной жизни, дрожанием ее бессмертных лучей…
Именно там, в тундре, в тайге, в нескольких шагах от смерти, в трепещущем океане сознания оседала взвесь сиюминутности; и в несусветных его глубинах, незамутненных страхами и страстями уходящей жизни, он видел сполохи и тени прежних существований…
Но иногда это случалось во сне — и Шегаев просыпался, пораженный бесспорностью испытанного.
* * *
Сон — это было очень важно. Здесь только две вещи были по-настоящему важными — еда и сон, и сон в этой паре был важнее еды. Выживал тот, кто имел возможность спать. В сущности, человек не способен спать только стоя: он падает, заснув. Но в колонне, на ходу, особенно если по ровной дороге, — это возможно. У кого получается, тот остается жить.
Многие теряли эту самую главную способность — способность спать. Им больше хотелось есть. Ночью их мучили галлюцинации: виделось, что где-то лежит хлеб, надо встать и найти его. И они вставали, чтобы заняться тщетными поисками. Или томились бессонницей, бесконечно подробно размышляя, упрямо дожидаясь озарений, которые указали бы, где именно лежит этот хлеб. Они были уверены, что жизнь — это еда. Нет, на самом деле жизнь — это сон.
Те, у кого не было сил работать, выполнять норму и получать рабочий паек, днем бездельничали, кантовались у костров. Зато ночью некоторые из них шли добровольно на работу в кухню. Там их отлично кормили. Но они недосыпали — и умирали прежде тех, кто оставался голодным.
Сон был важен здесь, очень важен.
Но кроме своей главной функции — поддержания жизни, сон мог открыть новое знание. Сновидения — окна: не только в прошлое, не только в себя самого, но и в будущее. Шегаев сознательно готовился к ним, ждал. Дождавшись — запоминал, раз за разом всматривался, пытаясь понять, искал тот угол зрения, под которым открывалась истина. Туман нелепиц, странных схождений, параллаксов, оптической искаженности рассеивался. Показывалось то, о чем можно узнать только посредством объективного свидетельства. Именно так явилась весть о смерти отца — в ту самую ночь, как он умер; пришедшее двумя месяцами позже письмо лишь подтвердило ее. Так же он проведал о конце Яниса. Доказательств не последовало, но они и не требовались. Сон рассказал и о том, что Капа развелась с ним. Но ее все равно выписали из комнаты, она взяла сына и уехала в Ковель, к матери.
Однажды он узнал о гибели Игумнова — узнал так же непреложно, как если бы видел ее своими глазами. Никто не говорил, не писал. Не шептал на ухо. Но это было: звезда погасла. Звезда погасла — Илья Миронович Игумнов отбыл из этого мира. Улыбающийся, приветливый — неуклюжий храбрец, отважный провидец будущего, вечно путающийся в навязчивых тесемках настоящего… Вместе со всеми своими фантазиями, со всем тем, что теснилось в его непоседливом мозгу… Со всем тем, что позволяло строить новые и новые планы, картины… новые образы жизни.
Исчез.
Где это случилось? В каком-нибудь подвале?.. Да, мерещился именно подвал — специально приспособленный подвал большого дома. Как он вел себя в самом конце? Почему-то это было важно. Наверное, совершенно спокойно. Уверенность в духовном бессмертии придала ему сил. Он знал, что дух не гаснет. Дух перелетит в иное измерение и — воссияет там новой звездой. Чего же бояться?..
Должно быть, пожал плечами, снял очки… именно этот его жест виделся совершенно отчетливо… подслеповатые глаза, утратившие цепкость и принявшие выражение доверчивости.
Оконченная жизнь Игумнова брезжила целокупной, складываясь частью из отрывочных рассказов Ильи Мироновича, частью из тех невольных достроений, что всегда происходят в мозгу задумавшегося о чем-либо человека: нехватка материала побуждает его выдумывать недостающие звенья, однако выдумывать такими, что достоверность их (а возможно, и реальность) не может быть подвергнута никаким сомнениям…
Да, сны приносили знание. А сон, явившийся дважды, представлял собой известие столь же непреложное, как телеграмма-молния.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!