Это невыносимо светлое будущее - Александр Терехов
Шрифт:
Интервал:
Вот всё. Этим жили. Эту историю Бабаева (написал «Что было в юности, то будет вечно») и Берестова нельзя расписать с «итого», как магазин сельхозинструментов, на «уроки», «напутствия», «счастье общения с выдающимся» кем-то там, эта история не умирала и не давала ребра себе перечесть, она оставалась живой, обнаженной, болезненно откликающейся на каждое прикосновение. Необъяснимой – Берестов и Бабаев молчали, но с весов уйти не могли: что именно Ахматова и Н.Я. поняли про каждого из них, можно сдохнуть от собственной неопределенности – хранились старые письма с документально точными характеристиками, прошлые слова (с интонацией!), но всплывали другие письма – грубые, безжалостные печати навсегда – или слегка обнадеживающие, или невидящие; вымирающие свидетели припоминали (а чем еще им зацепиться за край могилы, кроме «помню, сидим мы как-то с Анной Андревной и, как не знаю сам, зашел разговор про…»!) устные отзывы – все приходилось сносить (раз уж приняли подданство), писать на свой счет, да, это про меня, я. Страшная власть цитат и слепая вера в правоту поэтов, и лютость поэтов в «красных словцах», и убогая зоркость двухсот последних лет к пищеварению русских богов – анекдоты, рассказанные по пьяни в постели немке-проститутке, матерные рифмы, предсмертный бред, подслушанный извозчиком, похоть – всё записали и признали как «русскую правду».
Я хочу сказать: история Бабаева могла позволить себе все. Как первая любовь. Только еще понаглее.
Если тупо глянуть – чего хорошего в ней? Да ничего! Конструктор «жил и умер» складывается из обыкновенных историй, затертых и неизбежных, а каждый мальчик, умеющий читать, ожидает «великих историй», которых поменьше, но они тоже заиграны до лживости и предсказуемы до тоски. И когда не получается завоевать Индию или десять раз шагнуть по Марсу (тем более молчу о победе медицинским способом над смертью), то необходимо под оседающей на грудь глиной выскрести ямку на один выдох: «Могло (ведь начиналось!), но не вышло потому, что (болел и пропустил эту тему, кассир глянул в старое расписание, женщины оказались… пошли дети, пришлось уехать из города, врачи запретили, не захотел унижаться, так далее)».
А эти два мальчика, едва попав под гнет русских стихов, тут же въезжают в великую историю «гений берет на выучку мальчика», а в пятнадцать лет русские мальчики уже назубок знают, как должно плясать дальше: гений добродушно, мимоходом заглядывает в магазинчик, что, ну-ка, да? как мило, а у вас что-то есть законченное, ну, хорошо, давайте, я возьму, только разборчивым, пожалуйста, «Загляните ко мне через пару дней», дрожащие шаги через пару дней, «каким я выйду из этих дверей?», пора? нет, еще рано! пора (дальше только дыхание), гений буднично (видно, что вы мало знаете…), отвлеченно (поэзия, как это ни парадоксально…), изнурительно долго о себе уже давно написанное и прочитанное (Василий Иванович Сидоров, когда услышал мое, помните, вот эти, из ялтинского цикла, так у него прямо какая-то ревность…) и, наконец (так говори же, урод!), – какая-то искра, да, какая-то искра есть, настроение, что-то, вот эта строчка мне даже понравилась, надо много работать, ведь поэзия и я, я, я (все, пошел на второй круг, но уже сладость – я! он разговаривает со мной!), вот мой телефон в Нью-Йорке – приезжайте, гений берет на выучку, хочу вас познакомить, из Ярославской области, мой юный, но уже, поздравляю, надо только вычитать гранки, кухни, гостиные, залы, стадионы, смотрите, как шагнул наш орленок, одной рукой, поправляя гробовую подушку, гений шепотом на ухо: «Ты! Что я… Ты! Запомни. Вот ты кто! Неси высоко, не расплескай. А теперь и умирать не страшно», – все земное (тропинка, колодец, гуси забрались в колхозную рожь, их гонит объездчик, и они спешат вниз по склону и вот уже летят, расставив толстые крылья) – вон оно осталось, облака влажно касаются лица, остаешься один, отлипает даже имя и почтовой маркой клеится на бок улице, которая плывет от площади до базара, восемь страниц в учебнике русской литературы для старших классов, девушки пишут сочинения о роли любви в твоей жизни – другого рая в России не было. Только это.
А у них не заплясало. Ахматова повертела в руках и вернула на место. Ветер не задул в паруса с бешеной силой. Оставалось утереться и жить по средствам или взять саблю, не есть, не спать, не мыться, тужиться и нагнать все-таки царский поезд, доползти до горы, откуда видать море, протаранить и спалить полстраны со своим чумазым сбродом и вытащить за волосы царскую дочь из терема: «Ну что? А теперь гожуся? А? Не слышу. Громче! А-а, вот то-то».
История Бабаева и Берестова тяжелая, она ломает хребет. Подносит зеркало к носу. Вы, конечно, понимаете, что написал я это «про себя на месте Бабаева». Это не точно, это правда.
Вернемся в аудиторию, воображаемый читатель, студенты вяло поспрашивали, но Эдуард Григорьевич (черный костюм, очки, осторожные движения выздоравливающего, глуховат, седеющие усы, седые волосы, отступающие с головы, голос – хрипловатый, задыхающийся, актерский) упрямо сворачивал и свернул на «лучше я вам почитаю стихи», то есть: ему было все равно кому; то есть: ему это было важно (Берестов уперся на похоронах, когда все кто про что: «педагогическая деятельность», «научные труды», «талант лектора», Берестов с несгибаемым упорством единственного свидетеля от защиты, словно только за этим и пришел: «Он был поэт. Не забывайте, он был поэт»); я чуял неловкость, когда Бабаев читал, я знал свою глухоту и неодаренность, что не мне судить, но те, кому судить, наверняка бы сказали: несовременно. Если не хуже. А я? Я сейчас решил: он поэт. И поэтому неважно, как писал.
Такая поэма: мальчик, армянин, сын фронтовика, едет в Москву, учится в Архитектурном, женится, везет жену на стройку в пустыню, строит город и сам в этом городе живет в новом доме: он, жена, маленький сын; он рассматривает развалины древнего города, стертого землетрясением, две арки – уцелели только две арки, почему, думает он, – значит, их строил мастер. Однажды он возвращается домой, вдруг земля начинает трястись и ломает каждый шаг, не дает, он, падая, подымаясь, бежит к дому, где живет все, что у него есть, – когда земля усмиряется надолго, наконец он поднимается последний раз, разгибается на последнем холме – город, его город стоит невредим, белые стены.
То есть: человек должен строить надежно и жить в том, что он построил. Уцелел мир Бабаева? Только уроды могут отвечать. «Кратчайшие пути» – название его стихов. Большие дороги ложатся на старые тропинки: кратчайший путь один, мы не первые, и за нами тоже кто-то пойдет.
Я провожал Бабаева до его дома на Арбате, после лекций, после семинаров, его шапка казалась похожей на папаху (сейчас подумал: что бы он сказал на это – точно? – а, ничего нет, есть урна на кладбище, все там, от последнего слова стрелочку до земли), он спешил надеть пальто, не давая помочь. Холодно, я спросил – шуба? «Шуба» живет неподалеку от «профессора». «Разве я похож на человека, у которого есть шуба? Я из малоимущих. В детстве я мечтал о кашне, шарфе вокруг шеи», шли мимо стенной студенческой газеты (статья «России нужны умные люди» подписана «Михаил Баран»). «Есть вещи, которых я не умею. Однажды встал на лыжи, казалось: лечу как ветер! Оглянулся: где там старушка, которую обогнал? – а вот она! прямо за спиной. Встал на коньки – служитель катка по собственному почину вынес кресло, чтобы я мог опираться».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!