Трения - Филипп Джиан
Шрифт:
Интервал:
— Чего ты там застрял? — спросила она, когда мы, прижавшись друг к другу, вышли в темную свежую ночь. Я пожал плечами.
Мать взяла такси. Я повернулся к заднему стеклу и, пока мы отъезжали от аэропорта, смотрел, как отец еще только подходит к широким дверям, волоча ногу. Я пытался представить себя на его месте.
Мать все еще была взвинчена. Она кусала палец. Такси беззвучно неслось по пустынной дороге, и вокруг было только черное небо. Сумку мать поставила к ногам. Потом она положила голову мне на плечо.
— Скажи что‑нибудь. Мне очень нужно, чтобы ты что‑нибудь сказал, — проговорила она.
Я понимал, чего она хочет.
Я сказал:
— Я никогда тебя не оставлю. — Это получилось как‑то само.
Она прильнула ко мне.
— Я знаю, — прошептала она. — Я знаю, что ты никогда этого не сделаешь.
* * *
Однажды вечером — я думал, она где‑то в городе, — звонит она мне вдруг из автомата, за тридцать километров. Из какой‑то дыры, даже название вспомнить не может.
— Успокойся, — говорю. — Соберись, приди в себя.
Я поехал за ней, привез домой. Уложил в кровать, потом вернулся к себе.
Это было уже в третий раз за месяц. Темнеет быстро, сразу становится холодно, а она вечно забывает одеться по‑человечески. Спрашиваю, где пальто, — не может ответить. Только за меня цепляется.
— Вот и возвращался бы к ней жить, — заявила мне как‑то Ютта, презрительно скривив рот.
Назавтра я снова пошел к матери, узнать, как она там.
— В конце концов, я твоя мать, — сказала она.
Я никогда не утверждал, что это не так. Протянул ей руку, чтобы помочь встать с кровати, но она отказалась. Ей теперь сорок два, но тянет она лет на десять побольше. Я про ее лицо: оно у нее бледное и опухшее, и это вызывает у меня смешанные чувства. Отталкивающим оно мне, в общем‑то, не кажется, но когда я смотрю на нее, то стараюсь думать о чем‑нибудь постороннем.
Мать закурила и стала жаловаться на невозможную мигрень. Я набросил ей на плечи халат. Она отвернулась к стене и начала под ним переодеваться, сняла белье и зашвырнула в угол.
Иногда, когда работаю, я думаю о ней. Обо всем, что мы с ней пережили за эти десять лет. Пытаюсь увидеть все в целом. Я думаю о ней. Стараюсь поставить себя на ее место. Она похожа на разъяренное животное. И тогда фотограф начинает на меня орать, потому что взгляд у меня становится недостаточно влажным и физиономия похоронная. Я улыбаюсь ему, облизывая губы, а он в это время разряжает вспышку в потолок. Ассистентка подлетает ко мне, быстро припудривает. Она прогоняет образ матери из моего воображения.
Я спросил:
— А можно узнать, куда подевалось твое пальто?
Последовал довольно сухой обмен, репликами, после чего мы перешли к обсуждению серьезных проблем.
— Прежде всего, — заявила она, — чего ты пришел? С какой стати? Я тебя просила?
— Просто зашел посмотреть, как ты тут. Как чувствуешь себя после вчерашнего загула.
— А тебе‑то что? Какое тебе дело?
Я отселился от нее весной. Снял комнату в пятистах метрах от дома, но она повела себя так, будто я бросил ее одну на чужом континенте или вообще зарезал заживо. Прощать меня не собирается. Утверждает, что не она одна во всем виновата, что вполне можно все забыть и не пережевывать без конца ту старую историю. Но дело было не только в этом. Я хотел жить собственной жизнью. Мы спорили на эту тему, но матери мои доводы казались недостаточно убедительными, она видела в моем поступке чудовищную неблагодарность, предательство, говорила, что для нее это было как обухом по голове.
— Твоя личная жизнь? Нет, вы только послушайте! А ты когда‑нибудь думал о отличной жизни? Ты вообще когда‑нибудь думал о моей личной жизни, засранец? У меня что, была какая‑нибудь жизнь все те годы, что я тебя растила? Нет, вы только послушайте!
Так вот мы и живем. Мне двадцать два. Мать пьет и трахается направо и налево, чтобы мне насолить. Это она так наказывает меня за то, что я ее бросил. При том, что я ее регулярно навещаю и каждый божий день звоню. Она может выдернуть меня в любое время суток, я вскакиваю по первому зову и мчусь черт знает куда, чтобы привезти ее домой. И благословляю небо за то, что она цела и невредима. Обычно она едва держится на ногах, ее трясет, пальто где‑то посеяла, пьяная в стельку, зареванная — зато жива‑здорова. Вот так вот мы и живем. Честно говоря, не знаю, что и как тут можно изменить. В улучшение как‑то не верится. Я даже думать об этом не могу — на меня сразу накатывает усталость.
Иду за ней на кухню. Пока она варит кофе, пытаюсь навести хоть какое‑то подобие порядка, вытряхиваю пепельницы, загружаю посудомойку, заглядываю в холодильник. Смотрю на ее руки и замечаю, что они дрожат. Если б не я, она б уж, наверно, налила себе стакан. Я очень хорошо это себе представляю. Стакан белого сухого. Ходит туда‑сюда по комнатам и проклинает своего сыночка.
Погода великолепная, хотя деревья еще покрыты инеем. Я сказал, что мы сейчас поедем искать ее пальто, потому что мне все это надоело. Мне ни к чему, чтобы она свалилась с простудой. И вообще впредь будем делать именно так, наплевать, что все утро насмарку. Это ей урок. В ответ мать только покривилась.
Она уселась в мою машину: губу закусила, брови насупила. А на небе ни облачка, все так и сияет. Ледяной воздух точно клещами схватывает грудь. Воскресное утро, улицы почти пустынны, магазины все закрыты, город замер в оцепенении после недели каторжного труда. Я остановился купить газету. Когда я вернулся, мать листала журнал, который нашла на заднем сиденье. Она разглядывала фото, где я позирую в плавках, раскинувшись в двусмысленной позе, а волосы падают мне на лицо.
— Какая гадость! — вздыхает она, когда я отъезжаю от тротуара. Я молчу. Мне‑то не стыдно за свою работу, но я знаю, что она по этому поводу думает. Ей кажется, будто я попал в клоаку. Ей не нравится, что ее сын позирует нагишом для мужского журнала. Это ее коробит, даже если картинка вполне «софт». И ничто не может ее переубедить: ни мои объяснения, ни заверения, ни даже белье Ютты у меня в ванной.
Она опустила на лицо огромные темные очки. В воздухе кружатся сухие почерневшие листья.
— Ты у кого хоть была? — спрашиваю.
Не может толком ответить. Ей кажется, что, если мы проедем мимо, она узнает место. Я выдвигаю пепельницу и говорю ей, что можно курить.
Но она смотрит в сторону, продолжая дуться. Каждая минута, проведенная вместе, усугубляет чувство подавленности. Не знаю, всегда ли напряжение в конечном счете приводит к взрыву. И может ли однажды стать легче? Даже не знаю.
* * *
Сначала я просто сидел в машине и ждал. Потом вышел и позвонил в дверь. Мне открыл мужчина в трусах. Он произнес:
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!