Поклонение луне. Книга рассказов - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
– Дед, – зашелся он в плаче, – дед!..
Иоанн тяжелыми петляющими шагами подошел к поверженной. Он не хотел показывать мальчонке, как он испугался; словно бы это было для него привычное дело, он наклонился ближе к ходящей ходуном крылатой спине, подхватил безвольное тело под коленки и под мышки, стараясь ненароком не задеть, грубо не повредить крылья, волочащиеся по земле. И так, молча, они двинулись к дому – старик Иоанн с несчастной на руках, за ним Василий, вытирающий ладонями мокрое, стынущее на соленом ветру лицо.
Ничего не сказала Леокадия, когда в полном молчании предстали перед нею, старухой и хозяйкой, все трое. Лишь всплеснула корявыми руками, судорожно перекрестилась да скорей на огонь таз с водой поставила – бережно мыть, грязь мягкой тряпкой оттирать, раны и порезы травным настоем промывать да целебным маслом мазать, а после, вымыв хорошенько, согрев, напоив из кружки горячим козьим молоком, ранки старательно чистыми тряпицами перевязав, – укутать, обнять ее всю, бедняжку, толстым стеганым лоскутным одеялом, а в носки, что на сухие исхудалые ноги наспех, для тепла, напялены, еще и горчицы насыпать – пусть продерет знатно, до сердца прожжет!.. Спать положили ее на печь – пусть утрудившиеся, излетавшиеся косточки отойдут, расправятся в неугасимом томительном жаре. Когда она, так и не открыв за все время, пока ее мыли и перевязывали, тяжелых полукружий посинелых от изнурения век, уснула на пышущей силой огня печи – расстаралась Леокадия, дров насовала от души, растопила – чище вулкана, – собралась молчащая семья за столом; наклонились, чашами, лбы друг к дружке. Леокадия, сухими пальцами забирая серебряные пряди за уши, прошелестела:
– А и кто же это, Иоанн, а?.. Дьяволица… либо блаженненькая какая?.. Я крылатых-то баб отродясь не видала… может, старый, я самое с ума стащилась, а?!.. А чем мы кормить-то ее будем, ест ли она еду-то человечью аль нет…
Помолчали. Глаза Василия горели ровным, неистовым светом отчаяния и восторга. Он слушал, как с печи доносилось невнятное бормотание, тихое сопение, спокойное дыхание, вдруг – стоны, жалобные и пронзительные, как тот, недавний, вой-плач на берегу, в виду льдяных пластин сала, блистающих скал и адского хохота птичьих базаров… а после – опять неразборчивый, глухой и вязкий шепот, переходящий в напряженную тишину… в ход звезд над избой… в ночь.
И, когда Леокадия и Иоанн улеглись, часто-мелко крестясь, когда уже засопели-засвистели по-стариковски, – Василий, тоже осенив себя крестом, встал с ложа своего в ночной рубашонке, медленно, на цыпочках, подошел к печи, приблизил покрывшееся испариной лицо к спящей – и замер. Нюх и зренье его обострились, тьма ходила перед ним рвущимися надвое сияющими радугами.
С печи, почти до полу, свешивалось крыло. Изорванные перья пахли дымом и горем. Лицо спящей чудесной женщины не было просветлено сном, как обычно бывает это после тяжелых перевалов и бесконечных дорог, а искажено, сведено судорогой морщин, таящих невыплаканные слезы, ужас, обиду. Мальчик протянул руку. Пальцы его дрогнули и нашли пушок щеки, слипшуюся прядь волос, крестовину переносицы… Размах бровей был волен и широк. А лоб, обдутый тысячью ветров, круглился, выгибался упрямо.
Как слепой, ощупывал Василий непонятное, исхудалое и прекрасное лицо. Женщина слегка постанывала во сне, пыталась перевернуться, но, видно, хоть и чуяла чужое прикосновенье, без сил была. Василий прикоснулся вспыхнувшей ладонью к шее… ключице… яремной ямке. Грудь ангелицы вздрогнула и бурно, волною, поднялась. И прежде чем Василий успел опомниться и уразуметь, что с ним происходит, горячий костер сонных залетных губ больно и навек обжег его рот, а потом, во мгновение ока, и его голова невесть как оказалась на обнаженной, загорелой и костистой женской груди, и неумелые губы его сами, пугаясь и пылая, нашли родное, жгучее и желанное. Ослепительная молния ударила в него, кипящая лава залила нутро до краев. Он упал на колени перед печью, не сдержав крика из груди, не выдержав потрясения. Припал лицом, вздрогом и болью губ к висящему до изжелта-серебряных, чистых половиц, растрепанному крылу. Вышептал:
– Ты моя… ты моя княгинюшка, маленькая… моя…
И чуял он себя, мальчонка, стоя на коленях перед выбеленной печью, где спала его жаль и судьба, великим царем, сверкающим героем, умудренным старцем, – огромную жизнь прожил он за несколько задыхальных мигов, исцеловал и похоронил благословенные, некрещеные и непоименованные миры, – а крылатая женщина спала тихо и мирно, и давеча искривленное страданием лицо просияло, успокоилось. И не улыбка – ее нежная тень взошла на обветренные, пересохшие губы.
Василий не помнил, как он дополз до лежанки, как, укрывшись медвежьей шкурою, бредово и сумеречно заснул. Рано утром, покряхтывая, поднялись старики. Беспокойно прошлепали к печи – поглядеть на залетную гостьюшку. Женщина уже не спала – глядела широко отверстыми, пустыми от выпитого до дна неба глазами в дощатый потолок избы, на еловую матицу.
– Эй, красавица, – потрясла ее за торчащее из шкур плечо заспанная Леокадия, – пробудилась ли ты, а и заговоришь ли ты теперича, ежели наречие наше понимаешь… ждем хоть слово, хоть полслова!.. Не томи!.. Ежели не смыслишь по-нашему – дай знак…
Ангелица молчала. Тяжелым длинным рыбачьим ножом молчание разрезало теплый, как пирог, воздух натопленной избы, и в разрез, в живую рану врывался холод зенита, смертно горящих над затылками созвездий.
Она молчала и далее, и все время, и всегда: и завтра, и через неделю, и бесконечно, и напрасны, бесполезны были все обращения к ней, увещеванья, поглаживанья по плечу, по лохматым волосам, ласковые упрашиванья и обучение, как если бы она была по-правдашнему немая, святым русским словам. “Это вот – ковш… а это – кочерга!..” – восклицала Леокадия, указывая и на ковш, и на ржавую кочережку, и на иную старую, да дорогую сердцу утварь: молчание было ей ответом. И мало-помалу семья смирилась. Ела и пила ангелица за широким столом, со всеми вместе; иногда Иоанн украдкою от старухи притаскивал ей на печку, где она полюбила спать в разымчивом тепле, в спутанных шкурах и платках, кусок хлеба с солью, пирога с треской; она благодарно сверкала глазами, молча брала еду у Иоанна из рук, осторожно, как зверок, кусала и по-зверьи же запасливо прятала под подушку, накрывала крылом: припасала впрок. Вечерами Иоанн горячо перед иконою святителя Николая, великого чудотворца, молился за бедняжку.
А Василий, сцепив зубы, встречал каждую черную, встающую над вьюжной землею ночь как лютого врага, ибо предстояла ему борьба еженощная, и ввечеру он не знал, выстоять ему в бою – или умереть.
Он тоже пробовал читать молитвы. Язык не слушался его, потрескавшиеся губы не шевелились. Он слышал резко обострившимся слухом все шорохи дома, все звоны и хрусты снега и льда за окном. И когда Северное дикое Сиянье заливало торжествующим иззелена-розовым огнем бревна, лавки, печь, половицы, лампадки близ киота, – он подходил к печи, дрожа и улыбаясь, хватал горячими ручонками безвольно мотающееся громадное крыло и припадал щекою, лбом и ртом к теплым, ожившим, блестящим и радостно лоснящимся перьям. Ангелица спала, разметавшись, и велико было искушение свободно, взлезши на низкую лавку, наклониться над нею, погрузить лицо в белое озеро ночного истомного тела. Но Василий больше не целовал небесную странницу. Боялся. Чего – он и сам не знал.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!