Поклонение луне. Книга рассказов - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Из черного люка вышел старик с жидкой белой бородой.
– Ульген, Ульген! – дружно закричали ему.
Ветер забрасывал паклю бороденки в рот старику. В руках он держал казан, в нем вперемешку дымились поозы и беляши.
– Два Быка, Синий и Черный, сейчас придут и сразятся над погибшим миром! – слабо возгласил он и протянул казан Женщине-Птице. – Отведай, богиня, Птица Воплощенная, прежде чем ты полетишь одна в широком небе – за всех нас!
Дарима не могла взять беляш рукой. Пальцы были крепко примотаны к перьям и доскам. Она наклонилась, изогнула шею, неуклюже прихватила сочный круг беляша голодными губами. Ей давали подкрепиться напоследок. Хорошо придумали. Веселее и теплее будет там, в просторах сырого ветра.
Чужие родные руки, руки ее народа, вцепились в нее и подтащили ближе к краю крыши. Ее замутило. Какая маленькая жизнь. Какой маленький чужой народец там, внизу. Какая маленькая бедная земля. Нет. Все напрасно. Никогда не различить отсюда, с высоты, Его.
– Женщина-Птица, Женщина-Птица! – завопили все как один, запрыгали, застучали ногами, каблуками в грязную жесть крыши, зазвенели колокольцами, в глупом изобилии привязанными к запястьям и пальцам, загудели в бумажные трубы и дудки, загремели в пузатые жуткие бубны. – Провожаем тебя в дальнюю дорогу! В широкое небо провожаем тебя, Женщина-Птица! Лети! Ты избрана, чтобы стать супругой повелителя неба, великого владыки Тенгри! Лучший лучник Тенгри собьет тебя влет, чтобы сразу, без промедленья, попала ты, о Птица, на широкое и великое ложе небесного хана! Лети! Мы завидуем тебе и любим тебя! Ты одна летишь! Одна за всех нас! Ты вкусишь великого счастья! Ты пригубишь великой любви! А мы будем плакать и молиться за тебя! И есть беляши и поозы – за тебя! И смеяться и любить и жить – за тебя! И завидовать тебе! Твоей свободе! Твоему счастью! Лети, владычица! Лети, царица! Грозный хан, великий каган Тенгри ждет тебя!
И они, скалясь и блестя глазами, столкнули ее со ската крыши.
О, Тара, Тара, я лечу, неужели я лечу, или нет, я падаю, да нет же, лечу, я взмываю, это путь вверх, я машу нелепыми руками, крылья глотают и выплевывают воздух, крылья забирают себе высоту, нет, я падаю, они не слушаются меня, свист, свист в ушах, дождь и снег бьют в лицо, ветер задрал все подолы юбок к подбородку, небо видит меня голой, я лечу вниз, я сейчас разобьюсь, да нет же, это ветер подхватил меня, это Ты подхватил меня, Ты тащишь меня за волосы – вверх и ввысь, Ты легче ветра и легче пуха, и Ты даже не назвал мне имя Свое! Назови меня Своим именем! Я хочу носить Твое имя! Ты далеко внизу! Я не увижу Тебя никогда больше! Ветер, страшный чужой ветер унесет меня!
Она падала. Ветер крутил ее. Ломал крылья. Рвал волосы. Внезапно снова взвил, раздул красным парусом шелк юбок. И она узнала Его. Увидела напоследок. Он был очень маленький. Меньше жучка. Тоньше уса бабочки. Но зреньем, острей всех слезных линз, она увидела седую крутолобую голову легионера, хитон из мешковины, отлетающий вдаль и вбок, струящее ровный мощный свет скуластое лицо.
И перед тем, как засвистела и пробила ее ребра толстая стрела, метко посланная старым Ульгеном с зыбкого ската крыши, она успела увидеть, как резко вскинул Он руки к ней, к Птице Своей, ловя ее летящую жизнь и умирая вместе с ней.
А наверху, на крыше, жрали сочные поозы, уминали горячие беляши за обе щеки, всасывая глубоко внутрь, вбирая губами бараний жир, утирая жующие рты кулаками, пели и плясали вокруг смешных чучел Синего Быка и злого Жамсарана, целовались взасос, крича: “Цам!.. Цам!.. Сойди к нам!..” – водили вокруг печной трубы, рассыпающейся в руины, оголтелые хороводы и во все горло смеялись над мужиком внизу, в изножье дома, над дурацким мужиком, одетым в мешок с дырой для головы, – а он держал, крепко прижимая к груди, подстреленную девчонку, дуру, подстилку их угрюмого тайного вожака. “Брось ее!.. Брось!.. Курочку уже не ощиплешь!” – кричали ему, гоготали, трясли на ветру оскаленными масками и синими и красными флажками на ниточках. И еще пуще, неудержно, до рвоты, захохотали, когда увидели, что стрела старика Ульгена, пронзившая Женщину-Птицу, вышла у мужика под левой лопаткой и так торчала, пятная мешковину алым. “Накололся сам на стрелу!.. Пьяный!.. Бешеный!.. Тронутый!..” – вопили, указывая жирными маслеными пальцами на них, счастливых в утро праздника Цам, пронзенных одной стрелой.
И старик Ульген, грубо изругавшись на родном пустынном языке, вынул из-за пазухи бутыль с рисовой водкой и сделал большой глоток за любивших друг друга.
А девушка с широким, как казан, лицом вырвала у Ульгена бутыль, допила остатки праздника и, вусмерть пьяная, с размаху бросила вниз, и пустое стекло разбилось на тысячу кусков.
Пирог тьмы не был разрезан. Тьма хотела быть пожранной, боялась, ждала. Длинная, долгая степь мотала хвосты сухих трав туда и сюда. Отца убили на заре молчащие широколицые люди на лошадях, а мать она не помнила. Говорили со смехом, что мать рожала ее, а родила луковицу. Она злилась на эти слова и плакала кипящими слезами. Люди на лошадях выстрелили в отца толстой стрелой, с большим опереньем. Отец упал головой в котел с варевом, разлил суп. Степные люди смеялись, махали над телом белыми знаменами с яркими красными крестами. Когда она завопила от ужаса, ее ожег – от уха до колена – удар горячей плети. Она подумала, что ее разрубили надвое, и бросила кричать. Мертвым не до крика. Глаз ее заплыл, она перестала видеть и слышать. Она ничком свалилась около залитого конской мочой костра. Так они лежали рядом, одинаково – дочь и отец. Люди на лошадях подумали, что она тоже мертвая, и не коснулись ее.
Они резали, убивали других, ай-е, ай-я-е. Почему я не умею доить степных кобылиц?! За каждой конской мордой – человечья; за каждым человечьим лицом – зверья харя. Невидимые черные люди грызут наши затылки. Почему я не умею перебирать четки из мандаринных косточек?! Косточки облепихи тоньше, да, невзрачней. В них силы мало. Нет святости в них.
Итак, ее оставили жить, а верней, просто забыли про нее. Вислоусый воин плюнул на ее тело. Когда кони схлынули, откатились, она пошевелилась. Из груды тел вылезла полосатая дикая кошка, облизнулась. Подползла к ней. Она открыла глаза и схватила кошку за лапу. Кошка укусила ее, и из дырок в детской коже, оставленных игольчатыми зубами, потекла кровь на сухую траву. Солнце ласкало в траве муравьев и иную живность; солнце ходило по ее рукам, лбу и груди, испещряло голые ноги золотом, сыпалось монетами на живот. Она отползла на много сотен шагов от места смерти, и там, в одинокой траве, обливаясь соленым потом, завыла, подняв лицо к белой тарелке светила.
Вот зло, вот добро. Вот день земной. Она понимала, что все убиты, и не понимала, зачем. Затем, чтобы она жила? Одна, под палящим небесным ханом, под его белым жарким животом? Лучше бы тот, вислоусый, вспорол ее кривым мечом.
Красное поплыло перед ее внутренними глазами, и она ушла странствовать по мирам. Она видела духов. Она не могла бы вспомнить потом, удалось ли ей с ними поговорить. Она слышала рассказы старых людей, им посчастливилось говорить с богами. Боги были страшные, и по рассказам стариков выходило, что лучше людей в мире никого нету. В Верхнем Мире жили Солнце и Луна, и звезды им прислуживали. Ей всегда было интересно, есть ли у Луны и Солнца срамные пристежки и священные дупла, ходят ли они облегчаться и умеют ли совокупляться, как корова с быком. Бабушка говорила ей, что все это так и есть. Бабушку убили. Убили и сестренку, и мальчика, с которым она уже целовалась, а однажды они лежали под кошмой, как взрослые, глупые и дрожащие, и он тыкался лбом в ее губы, как баранчик, – и, нет, про это нельзя думать, убили отца, и никогда больше она не приползет в становище обратно, потому что там его кости, его мясо, его хребет, его лицо.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!