История всех времен и народов через литературу - Евгений Жаринов
Шрифт:
Интервал:
* * *
Если в 50-е гг. Л. Толстого не интересовало, что думает и чувствует горец, то через пятьдесят лет все кардинально изменилось. Об этом свидетельствует сопоставление близких и в то же время различных по своим внутренним задачам сцен.
На первый взгляд в сцене набега в повести «Хаджи-Мурат» и в раннем рассказе Л. Толстого «Набег» один и тот же сюжет, одна и та же система образов, более того, отдельные факты – и те совпадают: песня про Шамиля, например, в обоих случаях повторяется слово в слово. Но если в рассказе основной акцент сделан на описание переживаний повествователя, и все события рассматриваются через призму его восприятия, то в повести мы на все смотрим глазами бесстрастного судьи.
В «Хаджи-Мурате» писатель подчеркнуто убирает романтический оттенок, ранее присущий образам офицеров. Здесь нет и вопроса о храбрости, основного вопроса, решаемого в «Набеге» на всех уровнях: философском, бытовом, нравственном. Описание как бы приземлено, снижено до уровня бытовизма. Они, русские офицеры, теперь – или люди жестокие и ограниченные, или откровенные пьяницы. Ничего привлекательного в них нет и быть не может. Толстой как бы спорит с самим собой и показывает не только «подвиги» русских военных, но и последствия их «подвигов». В самостоятельную главу выделено детальное описание тех бед и ужасов, которые обрушились на горцев. Описание последствий набега развивается по нарастающей.
Толстой специально обращает внимание читателей, что это был тот самый аул Махкет, в котором в свое время остановился Хаджи-Мурат. Читатель уже знает Садо. Его гостеприимство и готовность ценой собственной жизни защищать неприкосновенность Хаджи-Мурата, бесспорно, завоевали определенную симпатию у читателя. Тем более усиливается чувство несправедливости, когда мы узнаем, что у Садо русские разрушили дом, убили сына.
В «Набеге» описывается старик-чеченец, который безропотно идет в плен к русским.
«Старик, всю одежду которого составляли распадавшиеся в лохмотьях пестрый бешмет и лоскутные портки, был так хил, что туго стянутые за сгорбленной спиной костлявые руки его, казалось, едва держались в плечах, и кривые босые ноги насилу передвигались. Лицо его и даже часть бритой головы были изрыты глубокими морщинами; искривленный беззубый рот, окруженный седыми подстриженными усами и бородой, беспрестанно шевелился, как будто жуя что-то; но в красных, лишенных ресниц глазах еще блистал огонь и ясно выражалось старческое равнодушие к жизни.
Розенкранц через переводчика спросил его, зачем он не ушел с другими.
– Куда мне идти? – спросил он, спокойно глядя в сторону.
– Туда, куда ушли другие, – заметил кто-то.
– Джигиты пошли драться с русскими, а я старик.
– Разве ты не боишься русских?
– Что мне русские сделают? Я старик, – сказал он опять, небрежно оглядывая кружок, составившийся около него.
Возвращаясь назад, я видел, как этот старик, без шапки, со связанными руками, трясся за седлом линейного казака и с тем же бесстрастным выражением смотрел вокруг себя. Он был необходим для размена пленных» (3, 34–35).
В данном случае все ограничивается как будто бы внешним описанием: и худоба старика, и его глубокие морщины, и красные, лишенные ресниц глаза, в которых блестел огонь и ясно выражалось старческое равнодушие к жизни, – все это мало чего говорит нам о внутреннем мире героя. Идет простое перечисление, необходимое автору только для того, чтобы еще более усилить у читателя впечатление необычности для европейского человека восточного фатализма, с которым старик спокойно отправляется в плен к русским.
Ничего новаторского в этом пока еще нет. Восточный фатализм был известен Р. Киплингу, Р. Стивенсону, Д. Конраду, У. Коллинзу и происходил от неправильно понятого Корана. Но уже здесь заложено то, что откроется потом!
Два мира с двумя несовпадающими системами нравственных понятий здесь едва намечены, но уже «присутствует» авторское осуждение одной из сторон. Неуважение к старику, насилие над ним остались как бы за кадром. Но в кадре – связанные руки и непокрытая голова: шапку или сбили, или отняли.
Вот перед нами тот же самый старик, только уже в «Хаджи-Мурате»: «Старик дед сидел у стены разваленной сакли и, строгая палочку, тупо смотрел перед собой. Он только что вернулся с своего пчельника. Бывшие там два стожка сена были сожжены: были поломаны и обожжены посаженные стариком и выхоженные абрикосовые и вишневые деревья и, главное, сожжены все ульи с пчелами» (35, 80).
Здесь нет места восточному фатализму, ставшему еще задолго до Л. Толстого литературным штампом. Здесь идет перечисление потерь, причем указывается самая большая из них: «главное, сожжены все ульи с пчелами». Вспомним, с какой радостью потчевал старик Хаджи-Мурата этим медом. Мед для него очень многое значит, это его, старика, достоинство и гордость. Толстой специально подчеркивает, что обожженные абрикосовые и вишневые деревья были посажены стариком и выхожены. Автор скрупулезно обращает внимание читателя на то, что именно два стожка сена были сожжены русскими. Не будем забывать, как суровы горы, какого труда стоит людям обрабатывать эту землю, собирать урожай. Каждая из перечисленных потерь в сознании жителей немирного аула Махкет связана с мыслью о неминуемой голодной смерти.
Это была несправедливая война. Толстому был известен документ, полный драматизма для горцев. В «Обозрении высочайше предначертанного плана к общему усмирению кавказских горских племен» (от 13 марта 1840 г.) была изложена установка Николая I: силой оружия, голодом и разорением подавить сопротивление горцев. Император требовал удушить освободительное движение «посредством постепенного овладения всеми или большей частью способов, какие теперь имеют горцы к своему существованию».[102] Реализуя этот план, царские генералы вырубали леса, прорубали просеки, «удобные» для расстрела картечью толп ополченцев, жгли сады, вытаптывали посевы, взрывали сакли и мосты, добивались «занятия русским поселением удобных к хлебопашеству низменностей»[103], блокировали черноморское побережье, стремились перекрыть торговые связи горцев с казаками и турками.
Вот этот грозный лик несправедливой войны и показывает Толстой.
На основе анализа одного из ключевых эпизодов повести «Хаджи-Мурат» мы видим, что писателю в работе над повестью горец-мужик был ближе, чем русский мужик, одетый в солдатскую шинель.
Но для того, чтобы дойти до такого уровня обобщения, Л. Толстому необходимо было создать еще ряд кавказских повестей и рассказов, еще ближе подойти в своем художественном исследовании к проблеме непознанного человека Востока.
Как мы уже отмечали, в рассказе «Рубка леса» нет детального анализа внутренней жизни горцев. И этот рассказ как будто бы ничего нового нам не дает. Но если мы внимательнее всмотримся в повесть «Хаджи-Мурат», то увидим странное совпадение или повторение одного из важных узлов повествования: детальное описание двух смертей (солдата и самого Хажди-Мурата). В этом противопоставлении, безусловно, проявляется авторский замысел. Несмотря на такое яркое различие двух героев (покорный Авдеев и человек действия, бунтарь Хаджи-Мурат), объединяет их одно: и тот, и другой – жертвы деспотичного антигуманного государства.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!