Влюбленный пленник - Жан Жене
Шрифт:
Интервал:
– Ну, раз уж он не верит в Бога, надо его покормить.
Она ушла в свою комнату, Хамза провёл меня в свою. Эта семья, сбежав от бомбежек из Хайфы, нашла убежище в Ирбиде. В 1949 году это был еще лагерь из лоскутных палаток. Теперь это типичные городские трущобы со стенами и крышами из алюминия, листового железа и картона, сравнимые по нищете и убожеству с лагерем Бакаа.
Написав и перечитав этот отрывок, я понимаю: да, и в самом деле, Бакаа, но это лишь одна сторона правды, ведь какое оживление царило здесь в дни, когда горные склоны не заволакивало туманом, настоящий праздник, почти безмолвный, если бы не дети. Присмотревшись утром, я увидел дыры в палатках, кое-как подклеенных при помощи куска ткани, непонятно как здесь оказавшейся, какой-нибудь полоски, оторванной от полы блузки, прибывшей из Лиможа через Бейрут, Ирбид, Амман. Между палатками перемещались неуклюжие силуэты, я догадывался, что люди обуты в башмаки с развязанными шнурками. Полчаса, три четверти часа работы в маленькой санчасти, организованной в Бакаа французской благотворительной организацией Народная Помощь, и лагерь поутру будет иметь приветливый, радостный вид. Лотки с отборными фруктами и овощами, настоящими, не пластмассовыми: красный, розовый, зеленый, желтый, только эти цвета были щедрыми и подлинными, как и сама сущность фруктов и овощей. Вставало солнце, начинали играть дети, они смеялись просто так, безо всякой причины, как смеются дети в каком-нибудь Лиссабоне.
Выше я говорил, что лагерь – это уныло и печально, всё это так. Но ни один палестинец, засыпая, не видел своей нищеты: прежде, чем потушить свет, он пересчитывал мандарины и баклажаны. Проснувшись, он придумывал, как по-новому продемонстрировать свое богатство, ведь цвета фруктов и овощей так хорошо сочетались: можно было сложить их пирамидкой или вытянуть в ряд. Любое несчастье опровергало себя, самоуничтожалось, самоотрицалось: в этот момент уже не таким жалким выглядел лагерь Бакаа и не такими унылыми – лица. Люди искали любую работу где угодно, понемногу бетон заменил железо.
Хамза показал мне свою кровать, где этой ночью должен был спать я, потому что: «Пойду постреляю. Я сегодня командир». (Если не ошибаюсь, тогда под его началом было десять-двенадцать фидаинов).
Он показал мне дыру в полу у изголовья кровати:
– Если пушки и пулеметы Хусейна станут палить совсем близко, сходи за моей матерью и сестрой. Спуститесь вместе в убежище. Там у нас три винтовки.
Вошла мать и поставила на круглый столик поднос. Две тарелки толстых лепешек, листья салата, разрезанные на четвертинки томаты, четыре сардины и, кажется, три яйца вкрутую. Хамза и его гость, христианин без Бога, сели есть около трех часов пополудни, в месяц рамадан, когда солнце едва склоняется к горизонту.
Этот ярко-синий столик с черными и желтыми цветами я вижу до сих пор, как и детали окружающего меня пейзажа – скалы, деревья, поля, полотняные палатки издали и вблизи, пихты, черная стоячая или проточная вода, все это останется в моих глазах и в глазах фидаинов. Тревога никогда уже не покинет меня, и даже когда она меня немного отпускает, остается легкая грусть. Даже если меня убьют, тревога никуда не исчезнет, ее будет испытывать кто-то другой, который останется здесь, а после него еще кто-то, и так далее.
Конечно, если только эту местность не затопят. И тогда взор израильского рыбака остановится на озере или плотине.
Ни Хамза, ни его мать больше не увидят Хайфы.
После обеда Хамза повел меня на школьный двор. В классе не было ни одного ученика, все во дворе. Стоящие группами палестинские мальчишки безо всякого страха и без бахвальства обсуждали приближение огня с иорданской стороны. У каждого через плечо или на поясе висели по две или по четыре гранаты, парное количество, учитель-алжирец, говорящий по-французски, объяснил мне, что этой ночью ни один мальчишка спать не будет: они все ждали момента, когда можно будет вынуть чеку из гранаты и бросить ее в солдат бедуинов.
В этой книге, и не только в этой я много говорил о храбрости и мужестве палестинцев. Конечно, была робость, тревога, страх смерти, конечно, были слабости: порой подкашивались ноги, когда человек видел кучу золота или новеньких банкнот, шуршащих, как струи фонтана. Для того чтобы сопротивляться искушению властью, нужна огромная сила, но я всего лишь раз оказался свидетелем слабости и малодушия.
Выше, когда я писал о сражениях и битвах палестинцев, об их физической силе, я употреблял слове «смелость», когда же речь идет о душевной силе и силе разума, то больше подходит слово «доблесть», здесь и презрение к смерти, и вызов опасности, и преодоление телесной слабости. Но когда палестинцы бросали вызов презрению, что слышалось в словах «терроризм», «террористы», демонстрировали безразличие к мнению других – что они дьяволы, и все их деяния дьявольщина в глазах остального мира – для этого требовались и смелость, и доблесть.
Обвинять фидаинов в малодушии? Кроме той ночи паники, которую я попытался описать, попытался объяснить – попытался, ведь меня там не было – в моменты самые неопределенные, когда видишь, как смерть – а ее, и в самом деле, видишь – колеблется в нерешительности, сомневается, кого выбрать: вас или вашего врага, всё кажется игрой. Революция становится довольно забавной игрой. Сражаться до самой смерти, когда ты либо убит, либо убил, ради какой-нибудь территории здесь или где-то еще? Проигранная игра, равнозначная проигранной жизни, то есть, смерти, это, в самом деле, серьезно, когда, проигрывая, нужно платить улыбаясь?
Но убивают друг друга ради территории или ради победы?
В миланском Пассаже, на пересечении двух крытых галерей пол выложен мозаикой. Одно, довольно небольшое, место мозаичной композиции истоптано и продавлено. Там изображены гениталии коня[72]. Ни один миланец, из тех, кто парами ходит по галерее, не забывает, встав пяткой в эту ямку в мозаике, покрутиться вокруг своей оси, чтобы в него перешло немного мужской силы этого жеребца. Когда видишь троих или четверых мужчин, соединивших руки крест-накрест, вспоминаешь этот своеобразный менуэт, который танцуют на яйцах жеребца. Ни одной женщине никогда не было дозволено сделать подобный жест. Школьный двор превратился в базарную площадь, где каждый мальчишка выставлял напоказ, словно хвалясь добродетелями, эти чудовищные тестикулы, которые носил на поясе или на плече. Но если что и казалось одновременно непристойным и целомудренным, так это металлическая обнаженность этих атрибутов.
Округлая форма гранат, висевших на поясе или на плече школьников, влекла мои руки. Уже отважные бойцы, уже воины, они говорили только о войне, причем, говорили более торжественно и возвышенно, чем сами фидаины, сделавшие свой выбор – сражаться. Может быть, фидаины мечтали о чем-то другом, более конкретном? О женских бедрах, например? О самых приятных частях тела, от прикосновения к которым мутится разум: волосы, глаза, грудь, живот, ягодицы? Были ли они рядом в этой смутной чувственности, как в матово-молочном тумане, где каждый фидаин, даже охваченный желанием, оставался ангелом? Оказаться так близко от смерти и не стремиться породить новую жизнь, наслаждаться жизнью и не передать ее, ту, которой обладаешь, но которой через мгновение уже не будет? Всё это не имело никакого отношения к тому, что происходило во дворе, по которому вышагивали взад-вперед юные, мускулистые самцы, не терзаемые, так мне казалось, сексуальным желанием. Иногда в каких-нибудь романтических текстах случается прочитать, что герой обручен со смертью: оргазм, французское, очень мужское слово, но поверженное агонией, смертью, женщиной, войной – женскими понятиями, за которыми остается последнее слово. Между опорными столбами, между скульптурными стенами Триумфальной арки, между широко расставленными ногами фидаина, между вертикальными перекладинами буквы «Н», с которой начинается имя Хамзы (Hamza) прошли, должно быть, батальоны победителей, а за ними их орудия и танки. Мы с Хамзой остались в доме его матери. Последняя фраза, похоже, указывает на то, что главой семьи была мать; вспоминая об их отношениях с сыном, об этой непрекращающейся ходьбе туда-сюда, я догадываюсь сегодня об их взаимообмене, которого тогда не замечал; вдова с сильным характером, мать, вооруженная точно так же, как и сын, она, глава семьи, улыбаясь, передавала свои полномочия главы семьи Хамзе, который, действуя в интересах ФАТХа, но тайно ведомый матерью, позволял ей царствовать. Когда я думаю о ней, то вспоминаю Черную Деву Монсерратскую, держащую на коленях, являющую своего сына, более сильного, чем она сама, предъявляющую его, заявляющую: именно он центральная фигура, а может, все-таки она?
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!