Теплые вещи - Михаил Нисенбаум

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 50 51 52 53 54 55 56 57 58 ... 87
Перейти на страницу:

Так неужели я, справившись с неизбежной тошнотой в самолете безо всяких таблеток, не смогу приказать своим случайным чувствам улечься и прийти в порядок?

Уже пройдя Плотнику и свернув на Малышева, я вскарабкался по горячечным осыпям своей оскорбленной гордыни на такую высоту, на которой мне не были нужны ни Надя, ни кто бы то ни было вообще.

Я шел и шел, даже не думая о том, что ноги несут меня на улицу Бонч-Бруевича.

...Пятьдесят девять, пятьдесят восемь, пятьдесят семь...

Окружающему миру осталось стучаться в мое сознание не более минуты.

Тридцать три, тридцать две...

Уже вились солнечные мошки над зарослями лопухов и репейника у калитки.

Двенадцать, одиннадцать...

Уже теплел над крышами вечер, последний такой вечер.

...Три, два, один!

И только взявшись рукой за штакетник, я вспомнил: СЕГОДНЯ УЕЗЖАЕТ ЧЕПНИН! Сегодня должен прийти Валера Горнилов, которого я не видел аж с зимы, по которому скучал и ради которого вообще учусь в Сверловске, а не в Москве или в Ленинграде.

* * *

Ты просил о забвении? Вот тебе забвение. Остров, Надя-сирена на нем, чарующее пение иллюзий, – забудь обо всем, что считал главным.

16

С крыльца мне навстречу неслышно прыгнул кот с оранжевой отметиной между ушей и что-то мяукнул. Я поднялся по ступеням. У двери стояла бутылка из-под водки, из которой торчала ветка вусмерть пьяного шиповника. Кот пошел за мной, радостно помуркивая и норовя затесаться между ногами.

Открыв дверь, я сказал полу-эху «Эй». Прошел по коридору в низкую залу. Разноцветные тени росли, пели и танцевали, закатные косые квадраты грели картину прощальным теплом. У стены лежала узловатая палитра со вздутыми венами краски. У противоположной стены стояла лавка, на газетке – граненый стакан, ржаво-серебряные остатки вяленой сорожки и надкушенный огурец.

Подоконник и рамы были раскрашены яркими узорами – австралийскими или даже марсианскими.

«Андрей!» – шевеля губами, позвал я, уже зная, что опоздал.

Комната стала мала солнцу. Подоконник, рамы и даже дверь пестрели варварскими радугами. Дом благоухал красками, скипидаром, закатом и казался новым.

А вот моя картина стала совсем чужой, я не хотел на нее смотреть, по крайней мере сегодня, а также в ближайшие недели, месяцы и годы. С нее я покатился под откос. Ею я хотел выпендриться перед Чепниным и Горниловым, ею пытался накликать нашу с Надей любовь. Ту самую, что после ЗАГСа, конечно.

Раскаяние – адская сковородка, на которой я буду вертеться до конца дней, презабавно отплевываясь от самого себя.

Не хотелось даже прикасаться к краскам, кистям, разбавителю. Все же я решил убрать их с солнцепека отнести в шкаф на кухню. Может, какой-то художник в будущем тоже нарисует что-нибудь, спасая этот дом от разрушения. А если он напишет поверх моей картины – ради бога! Я небрежно свалил все художественное хозяйство в полиэтиленовый мешок и вышел из комнаты.

* * *

Кто зол на себя, не бывает добр и к другому. Мне было все равно. Я запросто мог ничего не заметить. Но на выходе мне под ноги опять подвернулся этот меховой моторчик, и я остановился его погладить. А потом, разогнувшись, увидел... В круге, где раньше висело зеркало, теперь была картина. Ошибиться было невозможно: так мог писать только один человек. Это была последняя картина Горнилова, которую еще не видел никто, кроме меня и Чепнина. Видимо, он написал ее еще вчера.

Я прислонился к косяку и стоял с открытым ртом, точно машина на ремонте.

На картине была молодая голая беременная женщина. Она лежала в лучах прощального солнца на острове, поросшем тайгой, и была выше деревьев. Женщина глядела в воду, но не на свое отражение, а на саму воду, на мерцающую зыбь. И столько тайны и покоя было в ее задумчивых глазах, что казалось: вынашивает она больше, чем человеческое дитя. Переливалась влажная тайга, плыли и тосковали облака, пела теплыми отголосками вода.

Нет, женщина не была похожа на Надю. Но она, как и Надя, была реальностью без прикрас, груди ее с темными вулканическими сосками оплывали, а тело не соблазняло, но говорило какую-то правду о благодати и трагедии бытия. В этом теле был первобытный покой, умиротворение такой густоты, что его можно было принять за безразличие. Казалось, все желания, самая воля к жизни этой женщины сбылись, и она пребывает на вершине сладкого, неподвижного равновесия.

Как она шла к этой вершине? (Тут я опять вспомнил о Наде, но уже по-другому.) Что чувствовала эта женщина, много ли страдала? Была ли она честна или принуждена таиться и лгать, кто отец ее будущего ребенка? Я пытался задавать эти вопросы, но понимал, что они не важны и не пристают к ней. Что бы ни происходило прежде, главное было в этой осуществившейся женственности. Женщина плыла по волнам своего высшего предназначения; приличия и моральные условности меркли и мельчали в медвяном свете наливающегося материнства.

Картина была взглядом не влюбленного юноши, не опытного мужчины, вообще не человека. Взглядом того, кто видит и знает много больше.

Глухо, как через стену, чувствовалось, что картина как-то связана с сегодняшними событиями на острове. Я делался все тише, во мне давно растаял гнев и исчезли последние капли гордости. Нарастало только состояние непомерного добра, такого огромного, что его невозможно было осилить или унести. Я смотрел и смотрел, точно пил, и в конце концов вообще перестал слышать и замечать себя, точно меня и не было на этом свете. Было хорошо, было бессмертно – не только мне, а еще дому, городу, вечеру и всем людям. Я ни в чем не нуждался, ни о чем не жалел и был только прозрачностью зрения, причем не своего даже, а какого-то всеобщего зрения. Только когда стало темнеть, я понял, что по моим щекам давно уже текут слезы, собираясь с обеих сторон на подбородке.

* * *

Я стоял и смотрел, пока картина не скрылась в полном мраке и в углу не зажглись кошачьи глаза.

Дом душно засыпал, зашевелился сад. Уходя, я был чуть живой от слабости. Кот остался на крыльце и за мной не пошел, хоть я и сказал ему «кыс-кыс».

* * *

Потом была кухня Кронбергов, холодная сметана на лице, шее и спине, какие-то разговоры. Последняя ночь. Университет, где я тщетно пытался найти Надю. Поездка к Горниловым. Тоже последняя.

17

В июле я напишу Наде три письма. К этому времени я полностью оправдаю ее и возьму всю вину за наш разрыв на себя. Я придумаю десяток уважительных причин для ее слов, оскорбивших меня на острове. Ответ придет только в августе на открытке без конверта с изображением волгоградского мемориала. Он будет коротким:

1 ... 50 51 52 53 54 55 56 57 58 ... 87
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?