Безумие - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Обвел воздух руками, будто оглаживал пышные женские груди и бока. Мелкашка на своей койке мелко трясся в обидном, гадком хохоте. Дразнясь, повторил Колин жест. Надул щеки. Казался живым самоваром. Беньямин лежал, глядя восторженно в потолок, по щекам его непрерывно катились маленькие слезы, речные перлы.
Вот еще койка. Какая многоместная палата! Да тут у них все такие. Это еще ничего; есть и по двенадцать, и по пятнадцать человек. Тесно стоят койки, вплотную друг к другу. Больные, устав друг от друга, дерутся, вцепляются друг другу в волосы, царапают лица. Бывает, и зубы выбивают. Она, смущаясь полного, сдобного широкого, дышащего как свежий калач тела, осторожно села на край койки, у ног больного.
– Ну как, больной Гордеев? Как вы? Жду отчета.
Ухо Беса не обманула веселость голоса.
Угрюмо, подземно скрестились его темные, ночные глаза со светлыми выпуклыми опалами глаз Любы.
– Отчета ждете? Не дождетесь. Худо мне. И весь сказ.
– Худо, худо. Раздевайтесь. Послушаю.
Долговязый интерн торопливо писал в записную богатую, обтянутую черепаховой кожей книжку.
Бес обнажил грудь и спину. Люба глядела, как втягиваются внутрь и снова вздуваются мышцы. Жилистый, стальные мускулы, как и не было двух месяцев гиподинамии. Ходят ходуном жилы и сухожилия, бугрятся, опадают. Холодно ему; руки покрылись гусиной кожей. Повел плечами. Она видела, как под кожей, под мышцами, под ребрами бьется сердце. Живое сердце. Сотрясает кости, ключицы, подреберье. Стук. Живой стук. Стук в ночи. Стук в чужое сердце. Не достучаться. Не пробить брешь. Так и умереть – одному, одиноко стучась в ночи в ледяное сердце зимы.
Огонь в ней. Огонь поднялся неукротимо. Властно. И залил, захватил ее.
Задушил. Завалил стеной красного жара.
Заклеймил. Погубил.
Задыхалась. Пыталась выбраться из-под огня. Напрасно.
Он полыхал уже безудержно.
Мужчина глядел на нее, а она глядела на мужчину. Вчера он был больной. Еще сегодня он был больной. Кто он ей сейчас?
Она не понимала. Ловила ртом воздух. Она мыслью спросила огонь: кто ты мне?
И огонь ответил ей праздничным, безумным гулом: я – это ты. Не уйдешь от меня. Ведь не уйдешь от себя.
Слабой рукой она уцепила круглое железное ухо фонендоскопа и приставила его к бурно дышащей груди Беса.
– Дышите. Глубже. Еще глубже. Задержите… дыхание…
Он не дышал. И она не дышала.
«Любка, брось, с ума-то не сходи, ведь это же больной! Твой больной! Гордеев из палаты номер десять!»
– Теперь дышите.
Он шумно вдохнул и выдохнул. Воздух вылетел из его рта и ветром коснулся губ Любы. Она отдернула фонендоскоп. Растерянно сунула его за лацкан халата. Ей было уже все равно, кто вокруг нее стоит и зачем на нее смотрит. Бес зацепил глазами ее глаза. Она ощущала себя рыбой на крючке. Она всерьез подумала: да, и я стала как они все, и я тоже потеряла разум.
«Я сама себе назначу… галоперидол…»
Они все, кто столпился вокруг, ждали от нее жеста, движения, речи, приговора.
А она медлила.
У нее тихо, нежно кружилась голова. Она сама кружилась вслед за погибающим разумом в танце. В медленном, нежном, счастливом вальсе. Бес держал ее в руках. У него такие сильные руки. У него такое сильное сердце. Все ошибка, что он убил кого-то. Никого он не убивал. И с ума не сходил. Все развеял ветер. Засыпал снег. Нянечки швабрами замели. Они оба танцуют на льду озера. Черного зимнего озера. На стальном льду реки. Подо льдом спит Волга. Но однажды она проснется. И расколет льды. И безумие могучей реки вырвется наружу. И затопит луга и поля. И застонет земля. От наслажденья. От страсти. Она будет отдаваться, раскрываться, подаваться вперед и вверх, к радости, к небу.
– Одевайтесь. Сердце у вас в порядке.
Ее охрипший голос резанул битым стеклом по нагой мужской коже.
Он уже вдевал руки в рукава пижамы.
Она уже вставала с койки.
Ей не о чем было больше говорить.
И писать больше нечего было.
Она сделала над собой усилие и отвела глаза от глаз Беса. Оторвала.
Интерны смотрели на нее. Молчали. Переглядывались. Долговязый Дехтяр осторожно коснулся ее локтя.
– Мы не всех больных осмотрели, Любовь Павловна.
Мелкашка заблажил:
– Меня! Меня! А меня!
Вскочил, забегал, зашустрил, босыми пятками о вымытый пол застучал.
Больной Дмитриевский, посаженный в психушку за политику, лежал в утлой, гамаком выгнутой койке, как мертвый царь в священной мраморной гробнице.
– Больной Мезенцев! А ну быстро в койку!
Послушался. Нырнул под одеяло.
– Товарищ Дехтяр, осмотрите Мезенцева. Гляньте историю. Я пойду. Мне что-то…
Не договорила: плохо. Нетвердо ступая, вышла из палаты.
Бес провожал ее глазами.
Дехтяр сел на койку Мелкашки.
– Бойко вы бегаете! Выбежать отсюда хотите?
Мелкашка скривил рожу и захрюкал свиньей.
– Диля, запиши: на ночь аминазина инъекцию!
В оконное стекло, растопырив сизые, в вечном инее, крылья, грудью бился сумасшедший голубь.
* * *
Коля по-моряцки, вразвалочку, подошел к окну.
Эх, решетки, решеточки. Не разбить стеклышко, не раскачать вас кулаками. Не выломать. Заглянул вниз. Да, четвертый этаж. Дом старинный, потолки высоченные. Четыре метра наверняка; а то и больше. Вон плафоны, будто под небесами мотаются.
Не сиганешь, даже если от решеток избавишься.
Ну ничего. Он тут ненадолго. Ниночка его выцарапает. Ниночка умничка. Она удивительная. Она властная там, где надо. Надменная. Любого начальника за пояс заткнет! А где надо… ну, с ним… она нежная. Мягкая как масло.
«Чернушенька моя», – нежно, мягко вылепили губы, вспоминая. Сколько дней не видел ее? А может, ее к нему попросту не пускают?
Да ведь у него же все закончилось. Вся белая эта горячка его. Он уже как огурчик. Помидорчик. И чего это его нещадно колют и колют? Всего искололи. Весь в синяках. Колют даже в живот. Он кричит сестре: я же не бешеный! Сестра хохочет: это не от бешенства, больной Крюков, это мы вам гепарином кровь разжижаем, от тромбов. Сердечко у вас слабенькое. Кровь плохо качает.
Тромбы, бомбы. Слова-то какие. А ему запах масляной краски снится. И разбавителя.
Почесал отросшими, как у зверя, ногтями ладони и отошел от окна.
Беньямин стоял около койки. Руки сложил. Лицо воздел. Глаза под веки завел.
Что делает? Все в палате уже знают: служит службу. Блаженный. Бормочет. Улыбается. Иногда поет. И всегда – плачет. Слезы по лицу текут, тают в бороде. Бородища белая, глаза ясные. Ему кричат: Блаженный, чего ревешь? А он молится, раскачивается да поет. Свои слова и свои песни. Не церковные. А лучше церковных, Коле больше нравится.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!