Пасынки фортуны - Эльмира Нетесова
Шрифт:
Интервал:
— Мне своего говна хватает, чтоб об чужое мараться. Но будет вякать лишнее, получит, как падла! Мало не покажется!
— Хиляй, Огрызок, на пахоту. И сам не залупайся! — глянул вслед Кузьме Чубчик. Повернувшись к Самойлову, заговорил тихо: — А тебе, фраер, вот что брякну. Если ты, мурло овечье, разинешь свой хлебальник и начнешь Кузьму полоскать, я тебя так отмудохаю, родная мама не узнает. Секи про то! Паяльник не разевай! Не то дышать разучишься. Я сумею кислород тебе перекрыть! Запомнил, падлюка? — прихватил внезапно за горло. И подержав немного, отбросил в сторону задыхающегося мужика, обтер руки снегом, вышел из-за угла и направился к прииску.
Огрызок за работой и не приметил, как наступил вечер. Сдав золото по журналу, решил сходить на ужин, а уж потом к Катерине. «Ведь завтра выходной», — радовался мужик заранее.
— Я тебя подожду. Домой вместе похиляем, — предупредил Катерину. Та благодарно глянула на Кузьму. Кивнула согласно.
Огрызок ел, не прислушиваясь к разговорам за столом. Он о своем думал. Да и было о чем…
Едва последний рабочий встал из-за стола, повариха закрыла дверь столовой и, приказав девчатам навести порядок, позвала Кузьму:
— Пошли, воробушка!
Весь вечер, без просьб и подсказов, Кузьма носил воду, рубил дрова, убирал во дворе. Закрепил калитку и забор. Навесил замок. И закрыл вход во двор от любопытных и случайных глаз. Он подмел на крыльце. И даже успел обить наружнюю дверь досками, изнутри утеплил одеялом. До глубокой ночи, пока Катерина стирала его белье, Кузьма замазывал и заклеивал окна. Он старался так, будто решил остаться в этой избе до конца жизни.
— Сверчок ты мой заугольный, все копаешься, работаешь, сядь, отдохни. Приди в себя, — предлагала Катерина. Но Кузьма не соглашался. Слишком осиротело жилье без мужичьих рук, слишком одряхлело. — Пенек ты мой болотный, или не о чем нам поговорить, что и не присядешь?
— Ну чего завелась, тесто перекисшее? Радоваться должна, даром хлеб не извожу. Потрехать мы с тобой всегда успеем, — он шпаклевал щель в стене.
— Вот уж не думала, что найдется хозяин и на мою избу. Возьмется за нее, не погребовав ни мною, ни ею, — улыбалась баба, подходя к Кузьме, изредка гладя спину, плечи Огрызка.
Кузьма от такого отношения таял. И только теперь начал понимать Чубчика. «Слабые бабы. Это верно! Вот и у этой вся изба раскорячилась. Потому что одна жила. Немощная в мужицком деле. Но как сильна! И все они, видать, такие, заразы», — улыбался сам себе Кузьма, забив последнюю щель в стене.
— Ну, вот теперь мы будем греть избу, а не улицу! — улыбнулся Катерине. Та, вспотевшая над корытом, еле разогнулась.
Огрызок помог ей управиться на кухне, отговорил готовить ужин. И заставил бабу отдохнуть от всего.
— Хватит на сегодня! Завязывай! На дворе ночь. А твоим делам — конца нет. Фартовые и те отдыхают.
— Где?
— В зонах, — вздохнул Огрызок.
— Я тоже там наотдыхалась. Так, что и в гробу не выпрямлюсь теперь, — вспомнила баба.
— А где пахала?
— Поначалу трассу вели. Чтоб ей пусто было! Вымотала, выжала она нас. Другие бабы были тощими. Из интеллигенток. Руки аж просвечивались. И их пригнали на Колымку. Конвоиры изголялись. Именно им, задохлым, совали в руки ломы и кирки. И орали: «Въябывай, шлендра, блядво сушеное! Не то вломлю тебе по черепу, всю политику в пизду вгоню!» Бабы те горькими слезами полили трассу растреклятую. Долбили мерзлую землю, лед, скальный грунт. Мерзли, мокли, надрывались. И умирали… Была у нас одна. Художница. Глухонемая. Так и ее за политику посадили. Она на картине, где парад нарисовала, изобразила: будто люди все идут не мимо мавзолея, а в храм, какой поблизости стоит. И в руках народа плакаты, где было написано: «Боже, Царя храни!»
— Ну и что? — не понял Кузьма.
— Мне тоже! А власти ее законопатили. Сказав, что эта художница, падла, призывает народ к сверженью власти Советов и возврату царя! За это ее и упекли. Даже стрелять хотели. Но война помешала. Забыли о ней. Целых две зимы сидела в подвале какой-то тюрьмы. Одна. Чудом жива осталась. И когда о ней вспомнили, хотели убить, а винтовка пули не пустила. Отсырела, видать. Тут воронок зэков отвозил на станцию. Ее и всунули. Чтоб не возиться с нею больше. Так знаешь, что с ней стало?
— Какое мне дело до чужой бабы?! — осерчал Огрызок.
— Да не злись. Из этой художницы, какую наши органы врагом народа обозвали, заграница лауреата сделала. За ту самую картину. И назвала ее «Крестный ход». Большие деньги заплатили, не зная, что баба, родившая картину, на Колыме сидит. Они, не русские, поняли, что нарисовано, а свои не доперли. Когда хватились, наша художница от чахотки померла. Так и не узнав, не поняв, что стала известной миру. Нам на память от нее свои картины остались. Колымские. Их она зарисовками звала. Всех нас жить оставила. А сама ушла, ничего себе не пожелав. Схоронили мы нашу бабочку. Помня доброе, в изголовье крест поставили. С именем… По ней ее иностранцы и нашли. Чужие они, едри их мать, а по художнице, будто по своей плакали. Жалели, что умерла безвременно, в неволе.
— А свои как?
— Кто? Конвой? Иль начальник зоны? Да ему, борову, хоть ссы в глаза. Когда узнал, кого держал на трассе, знаешь, что вякнул пидер?
— Что?
— Жаль. Не то послал бы ее свою квартиру отремонтировать, чтоб она ее сверху до низу картинами измалевала. Уж очень я их уважаю. Особо где пляжи с голым бабьем. Смотришь и чувствуешь себя на юге, начальником гарема. Уж очень я такое искусство люблю. С ним колымские зимы короче кажутся. Жаль, что не знал про ту художницу. Ну да ништяк. Она в моей зоне не последняя…
— Во падла! Яйца б ему вырвать и в пасть запихать! Сучий выблевок! Затычка шмары! — ругался Огрызок.
— А у меня от нее, сердешной, тоже осталась память, — достала Катерина лист бумаги, завернутый в чистое новое полотенце.
— Глянь сюда! — позвала Кузьму.
Огрызок распрямил лист и увидел картину. Несколько женщин хоронили умершую. Все, как одна, в робах зэчек. Даже покойная в спецовочных сапогах, громадными носками задрались они из гроба. Сама умершая едва приметна. Лишь лицо радостное, улыбающееся. Совсем непохожее на лица хоронивших женщин. Они держали в руках ломы, кирки. И плакали… Улыбалась лишь мертвая. Она отмучилась, ушла от всех. От зла и непонимания. От неволи и горя. От своих и чужих. Она была и не была. О ней кто-то уронил слезу на снег. И прожег сугроб. Из него подснежник поднялся. Повернулся к людям удивленно. Не понял, почему средь них все наоборот — смеются мертвые и плачут живые. В изголовье могилы, вместо креста, стоит, раскинув руки, женщина. Так похожая лицом на Катерину.
Весь мир бы обняла. Да ноги застряли в сугробе. Висят сосульки на платке, на телогрейке. Того гляди, замерзнет сердце бабье. Где уж свет обнять? Не угодить бы в могилу…
— Бедная моя, снежинка не растаявшая колымская! Хоть одна радость от Колымы — тебя мне подсунула, — прижался головой к теплому боку бабы расчувствовавшийся Огрызок.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!