Зимний солдат - Дэниел Мейсон
Шрифт:
Интервал:
Выйдя из дома, он свернул на темную улицу и зашагал ко Внутреннему городу. Мимо призрачных дворцов на Ландштрассе, мимо бараков на Карлсплац, мимо проституток, шатающихся по вырубленным сегментам Ринга. Мимо заколоченного оперного театра, мимо покрытой снегом статуи Гете в Императорском саду, где в хмельные добровольческие дни какая-то девушка поцеловала Фейермана. Мимо Музея естествознания с его знаменитым Ужокским метеоритом. Ужок, подумал он, – это некогда бессмысленное слово приобрело новый вес; это так близко от Лемновиц, надо же, что именно там решил упасть метеорит.
Он шел. Иной ночью он доходил до Универзитетштрассе и до госпиталя, входил во внутренний дворик, смотрел на санитаров, снующих между зданиями, на складчатые чепцы медсестер в желтом оконном свете. Они тоже не спят, думал он. Мой город ночных скитальцев и медсестер.
Люциуш уже понимал, что зря вернулся домой. Вена была для него пуста. Все последние месяцы его изводили мысли о Маргарете, но в поездах он по крайней мере не страдал от одиночества. А здесь у него никого не было. Родителей он видел лишь мельком. Он понимал, что они беспокоятся, и иногда заставал их вдвоем, без гостей; они молчали, и он подозревал, что они только что говорили о нем. Если этого требовали приличия, он здоровался, целовал руки, спрашивал, как прошел день. Но это были светские условности, заграждения, защищающие от других вопросов, и, к их чести, они, видимо, понимали, где проходит эта граница. Мать никого не приглашала познакомиться со своим героем-завоевателем. Она не сообщила о его прибытии ни братьям, служившим мирными столоначальниками в Граце и Кракове, ни сестрам, жившим со своими семьями. Слуги тоже держались на расстоянии, кроме Ядвиги, постоянно приносившей ему чашку цикориевого кофе, кусок пирога.
Ему пришло в голову, что он мог бы поговорить с отцом, который следил за войной по огромной карте, покрывающей почти весь стол на застекленной террасе, где позиция каждой армии была отмечена разноцветными деревянными брусочками. Он ведь тоже когда-то вернулся домой, после того как итальянский мушкет ранил его при Кустоце, думал Люциуш. Он тоже вернулся из мира, которого больше не существует. Но разница была – очевидная и непреодолимая. Майор Кшелевский вернулся с пулей, застрявшей, как оправленный бриллиант, в большом вертеле его бедренной кости, с наградой, которой следовало гордиться не меньше, чем медалями, – а у молодого лейтенанта-медика не было ничего, кроме воспоминаний о том, как он не смог защитить своего пациента.
Снова сны. Хорват кричит. Хорват держит свою ампутированную ногу. Хорват широко разевает рот, пережевывая переплетенных саламандр. Хорват направляет себе в горло дуло пистолета и смеется, а Люциуш на свинцово-тяжелых ногах устремляется к нему.
Он задавался вопросом – может быть, надо его найти?
Но как? Люциуш не знал, к какому полку Хорват был приписан, знал только, что он пехотинец из Будапешта. Фамилия это распространенная, в армии таких солдат наверняка сотни. Но даже если бы Люциуш знал адрес, его страшила мысль о том, что он там обнаружит. Ему представился солдат, дрожащий на чердаке в своем городе, с мраморной, изъязвленной кожей на местах ампутации, лежащий на провалившейся кровати. По-прежнему немой? Или они излечили его электричеством, шариками Мукка в гортани? Страдает ли он по-прежнему от своих снов? Или теперь ему в кошмарах является Люциуш, как Люциушу является он? Словно какие-то чудовищные веревки оплели их двойными путами в зимней ночи.
И, мчась среди невидимых потоков, соединяющих два имперских города, Люциуш находил себя в комнате, провонявшей запачканными бинтами и утками, видел, как женщина, закутанная в платок, дрожа, поднимается, чтобы поприветствовать гостя. К тебе пришли, сынок, это твой армейский товарищ. И расширяющиеся глаза Хорвата, его перекошенный рот при виде врача, который, сняв фуражку, приближается к его кровати.
Он попытался написать Фейерману в Горицию.
Их переписка прекратилась после появления Хорста. Фейерман продолжал писать и когда Люциуш уже не отвечал, прислал три письма, с каждым разом все более встревоженных. Надеюсь, ты здоров, написал он в последнем из них, надеюсь, ничто из написанного мной тебя не обидело. Но после Хорвата Люциуш больше не мог обсуждать своих пациентов. И когда он злился, а злился он на всех, он обвинял Фейермана – ведь это он подтолкнул его к военной службе.
Вернувшись в Вену, неприкаянный, мучимый страхом, Люциуш сокрушался о своем молчании, винил себя за трусость, хотел исправить дело. Мой полевой госпиталь пропал, написал он тем утром. Я потерял свою медсестру, своих пациентов. Ты скажешь, что все мы теряли пациентов. Что все мы теряли многих, многих пациентов. Но я потерял того, кого должен был спасти.
Я убил того, кого должен был спасти.
Он разорвал листок, стал писать снова.
Я не хотел прерывать нашу переписку. У моего молчания есть причины, я их объясню, когда мы снова встретимся.
Он отправил письмо. Через неделю, не получив ответа, написал еще одно. Через два дня – еще; и потом каждый день, каждый раз извиняясь за свое молчание. Рассказывая снова и снова про эвакуацию, про поезда.
Но ответ так и не приходил, и впервые за все время их дружбы он стал писать про что-то кроме медицины – про городскую тьму, про одиночество, про сны, которые догнали его дома.
Теперь я с каждым днем все больше чувствую себя так, как некоторые из моих солдат, которые, казалось, навечно застряли в своей нескончаемой зиме. Я думал, что возвращение с фронта поможет. Так нам объясняли: сны про сражения отступают, когда опасность сражения уходит. Но это не так. Если только речь не о сражении, которого я пока не постиг.
Он разыскал дом Фейермана в Леопольдштадте, на другом берегу Дунайского канала.
Несмотря на их многолетнюю дружбу, здесь он оказался впервые. Дверь открыл старик, крошечный человек с мягким голосом и тяжелой бородой восточноевропейского еврея, с непокрытой, впрочем, головой и в обычным пиджаке из голубовато-серой ткани. Единственная комнатка была больше похожа на лагучу старьевщика, чем на портняжную мастерскую, и Люциуш поначалу не мог поверить, что это отец его друга. Но в разговоре тот закрывал глаза так же, как Фейерман, и, как Фейерман, подчеркивал каждую фразу движениями длинных красивых пальцев.
Старик предложил Люциушу присесть. У стула не было спинки – видимо, ею пожертвовали, чтобы согреться. Это был единственный стул, и Люциуш было отказался, но старик настаивал. Он вскипятил чайник над очагом. Потом, сев на груду мешков, Мозес Фейерман сказал, что в последний раз получал весточку от сына в августе, когда того перевели в полевой госпиталь полка в Доломитовых Альпах.
– Но он писал, что он в Гориции, в полковом госпитале, – возразил Люциуш.
– Да. Но он говорил, что устал быть помощником. Что с ним обращаются как со студентом, дают ему душевнобольных, не подпускают к операциям. Я думаю, он вам завидовал. Всем вашим обязанностям. – Когда он открыл глаза, в них стояли слезы, и Люциуш подумал, насколько немыслимо было бы для его родителей знать о сыне такие вещи.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!