Маримба! - Наталия Терентьева
Шрифт:
Интервал:
Смерть плохо продумана Всевышним. Или не продумана вовсе. Или не получилось так, как хотел. Ведь трудно поверить, что это по воле высшего разума большинство людей так страдает, прежде чем умереть. Наша мудрая религия имеет на этот случай хорошее объяснение – про любовь Бога, которая посылается в виде испытания. Чем больше любовь, тем страшнее нас ждут испытания. Веря в это, переносить и свою боль, и невыносимые страдания близких легче. Веря, не думая, не разрешая себе думать, надевая ослепительно-белый платок и глядя на потемневшие от времени и копоти иконы, пытаясь увидеть невидимое, услышать неслышимое… Иногда получается.
Когда-то давно я прочитала рассказ Людмилы Петрушевской, в котором уже довольно пожилая, но еще крепкая женщина растит внуков, которых одного за другим рожает ее беспутная дочь. Рожает, приносит ей и уходит обратно, за новым. Рассказ заканчивается страшно. Женщина эта везет свою мать в дом престарелых, на улице метель, холод, ветер, она тащит ее на санках, плачет, но везет, потому что ухаживать и за малышами, и за старой, беспомощной мамой сил у нее нет.
Я решила тогда Петрушевскую больше не читать. Мне было очень мало лет. Двадцать пять, может быть, или даже меньше. Лет прошло много, чего я только не читала и не смотрела за эти годы. А вот рассказ тот не просто помню, мне сразу становится больно, когда я вспоминаю его. Помню даже, где я его читала – в гостях у своей бабушки, у которой иногда оставалась ночевать. Яркой, жизнерадостной, энергичной, той самой, которая во сне закрыла дверь за моей мамой и сказала мне весело: «Пока-пока!»
Я благодарна Людмиле Стефановне, что она заставила меня заглянуть туда, где черно от боли и нечем дышать. Где совершаются поступки, берется ответственность, болит душа, и жизнь наполнена смыслом, потому что в ней есть, кого любить, о ком заботиться, кого оплакивать.
Когда я написала свои первые рассказы, я, дитя советской «позвоночной» системы, нашла, ничтоже сумняшеся, телефоны Виктории Токаревой и Людмилы Петрушевской. Виктория Самуиловна долго беседовать со мной не стала, дала почтовый адрес и сказала:
– Присылайте рассказы, посмотрю!
А с Людмилой Стефановной мы разговаривали больше часа. Она мне рассказала много удивительных историй из своей жизни. Истории о том, как все люди, которым она так или иначе помогла, попадали в какие-то ужасные ситуации. У одной сгорел дом, у другого все умерли, третий сам сломал позвоночник… И рассказы мои читать она отказалась.
А Токарева прочла скорей всего несколько страничек, лежавших в папке сверху, потому что именно их она и хвалила. И написала мне хорошие слова. И дала телефон издателя. Издатель рукопись мою прочитал, тоже очень похвалил, сказал, что это замечательная «женская» проза, очень понравилось его жене и дочке.
– Но понимаете, – сказал он, – сейчас люди такое не читают. Может, сделаете из этого детектив?
Шел девяносто шестой год. Буквально год или меньше осталось до того, как с чьей-то легкой руки хлынули на рынок женские романы – отличные, хорошие, средние, разные. И мои книжки, в том числе, легко напечатались, легко разошлись. Но уже без токаревской поддержки.
Я много лет не решалась ей позвонить, поблагодарить за то, что она поддержала меня, всегда не слишком уверенную в себе, написала замечательные слова, высоко оценила мои попытки связать слова и мысли в стройную сюжетную нить. И я лишь часто вспоминала, как она сказала: литературное творчество – чудесная пещера, в которой тепло, хорошо и можно спрятаться от всех невзгод.
Недавно мне все-таки случилось с ней поговорить.
– Помню-помню! – засмеялась Виктория Самуиловна. – А лет-то теперь вам сколько?
Я сдержанно ответила.
– Ох, ну с любовью теперь будет сложнее, имей в виду! – предупредила меня автор знаменитых сценариев и чудесных новелл. – Зато ума, наверно, набралась…
– Наверно, – согласилась я.
И Петрушевской я благодарна за долгий красочный разговор и за то, что не стала помогать. Зато у меня ничего тогда не случилось. Не сгорело, не пропало, никто не погиб. Все случилось позже. И я сидела в своем черном, в своей потемневшей от горя пещере, и писала, писала, чтобы не разорвало от тоски и боли. И чтобы кто-то, прорвавшись сквозь темно-серую пелену моей боли, дочитав – или пусть даже не дочитав, бросив книжку! – быстро взял трубку и позвонил маме, своей маме, еще живой. Той, которой, в отличие от моей, еще нужны забота, любовь, внимание, самые лучшие лекарства, самые лучшие слова, которую можно обнять, прижаться к ее теплой щеке, погладить по руке, которой можно привезти печенье или ягоды с дачи, которая обрадуется цветам, внимательно посмотрит в глаза и спросит:
– Что, дочка? Что-то не так? Все хорошо у тебя?
Которой можно пожаловаться или не пожаловаться – пожалеть маму. Ту маму, которой еще не пришел ее срок, последний, беспощадный. Ту, чьи дети еще могут почувствовать себя детьми – взрослыми, важными, успешными или не очень, но детьми своей мамы. Которой завтрашний день точно не обещан, как никому из нас, но у которой есть сегодняшний. И еще можно что-то исправить. Попросить у нее прощения, прижать к себе, беспомощную, одинокую в своих мыслях о неизбежном, которое становится все ближе и ближе. Которую можно рассмешить и порадовать. Которую можно любить – живую, пока ей еще нужна эта любовь.
Какие страшные слова вошли тогда, вползли, ворвались в нашу жизнь. Какие как. Некоторые вторглись сразу, пришлось их с содроганием повторять, к другим мы так и не смогли привыкнуть. Реанимация, искусственное дыхание, капельницы, пищевая трубка, трахеостома… Казалось, ничего страшнее не может быть. Может. Морг, выбрать и заказать гроб, прощание, отпевание, крематорий, поминки, девятый день, надгробие, памятник, разобрать мамины вещи, которые еще хранят ее тепло…
Опытные люди предупреждали: а вот потом только все и начнется. Что же еще может начаться, думала я, чернее и хуже быть не может. Самые черные ведь были те дни, когда утром позвонил Лёва и сказал: «Мама умерла», когда я последний раз держала ее за руку, уже неживую, уходившую навсегда, когда покупала ей легкий голубой платок. Маме очень шел голубой цвет, к глазам…
Потом наступила тишина, пустота. Стало сниться, что мама умерла, значит, постепенно привыкало к этому подсознание, которое поначалу и знать не хотело, подсказывало мне: «Маме позвони, расскажи, как тебе тяжело сейчас!» Подсказывало, и не раз. Хуже нет, когда во сне ты ничего не знаешь, и в первый момент утра не знаешь, а потом наваливается – то черное, неизбежное, что никак не изменишь, никак. Можно только пытаться смириться.
Днем тихо и пусто. Нельзя позвонить, нельзя сесть в машину и рвануть к маме, нельзя обнять, нельзя услышать мелодичный холодноватый голос, нельзя быстро чмокнуть Катьку, передавая ей бабушкин поцелуй: «Бабушка просила тебя поцеловать».
Нужно было отдать кому-то маминого кота. Не усыплять же его. Кот был толстый, вредный, ленивый. И очень не любил меня, всегда не любил. Ему было лет семь, мы посчитали с Катькой. Я написала в объявлении: «Пять с половиной, спокойный, воспитанный». Но никто так и не позвонил.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!