Сколько стоит корона - Катерина Коновалова
Шрифт:
Интервал:
— Пошлите узнать, уехал ли гонец, — велел Дойл нервно.
— Хорошо, милорд, — ласково произнесла леди Харроу, появляясь в поле его зрения. У нее тоже лицо было частично закрыто, но это не уменьшило охватившего Дойла страха.
— Уходите. Хэй, выгоните ее, — действие отвара прекратилось, и Дойл снова скорчился в непреодолимых рвотных позывах. На краю сознания послышалось:
— Она не уйдет.
Но она ушла. Во всяком случае, когда спустя несколько веков мучительной агонии Дойл снова очнулся, ее уже не было — только старый Хэй дремал возле камина, и его голова, казалось, то уменьшалась, то увеличивалась в дрожащем свете остывающих углей. Тени вокруг затеяли странные пляски, принимая форму то тощих черных котов, то спотыкающихся и падающих козлов с длинными саблевидными рогами. Дойл чувствовал, что снова поднимается жар, липкие простыни начали нестерпимо резать кожу. Захотелось заплакать и попросить — у кого угодно — чтобы это кончилось. Дойл яростно прикусил губу. Лекарь проснулся, подошел к нему и очень осторожно стянул с воспаленного тела одеяло. Цокнул языком.
— Мне придется выпустить рвущуюся наружу скверну, милорд. Но я постараюсь, чтобы вы как можно меньше чувствовали боль.
Он отошел и вернулся обратно со стопкой скатертей и свечой. Положил скатерти на постель и достал откуда-то из складок одеяния тонкую иглу. Поднес к пламени свечи и держал долго, а потом коротким быстрым движением вонзил куда-то под мышку. Дойл вскрикнул, а игла уже вышла наружу, и лекарь прижал к месту прокола одну из скатертей. Снова поднес иглу к свече и воткнул вновь — в пах.
Дойл потерял сознание и опять вступил в неравный бой с голосом, зовущим его поиграть и предвкушающим веселое времяпрепровождение.
Следующее пробуждение было не в пример приятней: он очнулся от тихого напева, только относительно музыкального, чем-то напоминающего соединение молитвы и народной песни. Язык был Дойлу незнаком, но певучим переливом напоминал восточный.
— Почему вы никогда не делаете то, что вам говорят, леди? — прохрипел Дойл. Песня оборвалась.
— Как вы себя чувствуете, милорд? — спросила леди Харроу, не подходя к нему.
Он не ответил, просто закрыл глаза, наслаждаясь короткой передышкой.
— Лекарь Хэй пустил вам кровь, это ненадолго, но снизит жар.
Пожалуй, в очередной раз говорить, что ей нечего делать в этой комнате, у Дойла не было ни желания, ни возможности. Вместо этого он повторил тот вопрос, на который так и не получил ответа:
— Послали в Стин?
— Гонец ускакал сразу же. Мы… милорд, вам нет смысла думать об этом, потому что отсюда король все равно ничего сделать не сможет. И…
Дойл приподнял бровь, надеясь, что этого движения хватит для участия в разговоре.
— Мы сумели убедить его величество, что он не должен навещать вас.
Это верно. Если рядом сляжет Эйрих, Стению можно будет хоронить.
— И лекарь разрешил мне бывать у вас только тогда, когда он не занимается вами, — продолжила леди Харроу, и в ее голосе прозвучало явственное недовольство.
— Хвала Всевышнему.
Ирония вряд ли была различима.
Леди Харроу еще что-то говорила — но Дойл снова погрузился в пучину видений и чудовищных образов и уже не слышал ее слов, и только непритязательный мотив эмирской песни был соломинкой, за которую он пытался удержаться, чтобы не утонуть.
Различие между днями и ночами стерлось. Собственно, стерлось само течение времени. Осталась боль — и короткие улучшения, наступавшие после того, как лекарь Хэй пускал кровь или поил его своим горьким отваром.
Тело перестало принадлежать Дойлу — во всяком случае, всем сердцем он старался убедить себя в том, что это тело — не он. Не ему взрезают вены, не ему прокалывают огромные гнойные бубоны, и не он раз за разом выблевывает жалкие крохи пищи, которые лекарь старается ему дать. Это все происходило с его телом. Он же, пусть и запертый в клетке тела, оставался собой, его разум был тверд — во всяком случае, когда не склонялся под натиском кошмаров. Мысленно он искал способы справиться с угрозой Остеррада, думал о том, кто и как без него поймает могущественную ведьму, а иногда отчаянно жалел о том, что не нашел в себе мужества и не узнал, что ответила бы леди Харроу на его предложение. Последнее было глупее всего — хотя бы потому что не имело ровным счетом никакого значения.
Что бы ни говорил лекарь Хэй о надежде, Дойл отчетливо понимал: каждый день может быть последним. Самое время было вызывать святейших отцов и спрашивать, примет ли его Всевышний. Разумеется, Дойл этого не делал — хотя бы потому что уже давно не мог произнести ни слова. Зрение тоже подводило: в глазах стоял серый туман, сквозь который сложно было что-то различить. Запахи трав больше не пробивались — запахов вообще не осталось. И только звуки — приглушенные голоса, шаги, шорохи — были реальными. И, конечно, боль. В некотором роде Дойл к ней привык — по крайней мере, перестал различать многообразие и уже не мог отделить головную боль от той, которая возникала при проникновении в тело раскаленной иглы.
Однажды мутное забытье было нарушено — тоже звуками. Это были глухие рыдания. Дойл не мог пошевелиться или что-то сказать, поэтому ему оставалось только вслушиваться в них.
— Прости меня, Торден, — пробормотал рыдающий, и в сорванном голосе Дойл узнал голос Эйриха. — Это моя вина. Всегда моя.
Дойл отчаянно хотел бы сказать, что это не так. И тогда, когда он попал в плен, и теперь — это был его собственный выбор. Он мог не начинать самоубийственную атаку. И мог покинуть Шеан.
— Я снова тебя подвел, брат, — кажется, Эйрих сжал его руку, но осязание было таким же неточным, как зрение. — И мне придется жить с этим. Торден… Я хочу поменяться с тобой местами, клянусь Всевышним.
Если бы Дойл мог, он велел бы ему замолчать. Но он не мог. И голос брата постепенно затихал в непроницаемой пелене вечной тишины.
Но тишина была не вечной. Блаженное небытие сменилось сокрушительной силы ударом под дых — он пробил тело Дойла насквозь, как тяжелый таран пробивает ворота какой-нибудь деревеньки. Дойл распахнул глаза, мир, долгое время бывший для него погруженным в туман, вдруг обрел непривычную четкость — в темноте он на короткое мгновение стал видеть так же ясно, как при свете дня, разглядел и спящего у окна лекаря, и тлеющие угли, и сундук в самом дальнем углу, и резьбу на столбиках кровати. Следом навалились ароматы — собственного тела, трав, пыли, болезни. Слух вернулся последним — уже после осязания. Дойл замер, а потом быстро сел в кровати. Вместо непреодолимой слабости он чувствовал энергию, но ощутил не радость, а отчаянье. Он знал, что это за всплеск жизненных сил. Последние минуты. В «Анатомиконе» об этом говорилось, но Дойл не верил до сих пор: перед смертью часто бывает так, что больной как будто выздоравливает, и сила всей его жизни, которую прожить уже не суждено, сосредотачивается в коротких мгновениях, выплескивается до капли — и наступает смерть.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!