Светка - астральное тело - Галина Шергова
Шрифт:
Интервал:
Встреча эта действительно была не первой; зверь приходил каждый вечер, между ним и Сокониным уже установилась некая связь, но, впрочем, городские поссумы вообще в человеке опасности не ощущали, ибо в Канберре было даже принято устанавливать кормушки с хлебом, яблоками, виноградом, к коим поссумы являлись в час людского вечернего чая, как на определенный ритуал. Зацепившись задними лапками и обхватив ветку хвостом, голым и шершавым с изнанки, поссум ловкими и изящными пальцами сборщицы чая обирал желуди, отправляя их в рот. Из сумки на брюшке высовывал голову слепой трехмесячный детеныш.
Соконин со щемящей нежностью глядя на детеныша, еще раз посетовал на то, что ему ни разу не удалось увидеть, как в ожидании потомства самка чистит сумку, как потом в нее вползает голый и крохотный новорожденный, приникая к одному из двух сосков-пуговиц на материнском брюхе. Было обидно и то, что кратковременные командировки не позволят увидеть, как уже одетый черным – в отличие от серого мамашиного – мехом малыш начнет путешествовать по дереву, держась за материнский живот.
Минут пятнадцать Соконин наблюдал за поссумом, потом, включив настольную лампу, сел записывать в дневник историю знакомства с лисьим кузу: «В начале века на пушные рынки мира хлынула из Австралии уйма поссумовых шкурок. Их называли по-разному: „поссум“, „скунс“, „бобр“, „аделаидская шиншилла“. Истребляли поссумов миллионами. В 1913 году за два месяца было добыто более восьмисот тысяч зверьков…»
Было немыслимо представить, что и этот веселоглазый тип на дубовой ветке может стать шкуркой, распластанной на чьих-то чужих плечах. Жалость и нежность екнули под сердцем и снова Соконину захотелось погладить серую пушистую шубку.
«Ах, Алена, как же ты зайца…» – подумал Соконин, но на этот раз монолог вдруг иссяк, обмелел, и Иван Прокофьевич ощутил пустотное безразличие и к собственной беде.
Эти приступы безучастия – «А зачем, собственно, все это?» – накатывали на Соконина обычно в самый высший момент душевных потрясений. Точнее сказать, приступами безучастия все венчалось, а предшествовали им сомнения, даже душевные метания. Сталкиваясь с неправотой, Соконин поначалу всегда хотел рвануться в бой. А потом начиналось: «А если и я не прав?.. А у меня-то есть нравственное право судить кого-то?» И прочее. Потом безразличие и приходило. Так и с Аленой – ринуться бы в бой за любимую, вернуть…
«Бог с ней…» – подумал Соконин.
– Плов сварился, – сказал Берды. Он поднял на палке, просунутой в ручку казана, его тяжелую черную тушу, будто подвешенную на рогатинах для копчения. Поставил казан на землю.
Чай они уже попили, как и положено перед пловом.
– Хоп! – хлопнул Ивана Прокофьевича по колену Махтумкулиев, – товарищ Соконин расскажет в Москве, как он кушал плов в обстановке дикой природы на кладбище черепах. Хоп!
Из кухни Светке было слышно, как завозился на диване гость, потом охнули пружины и послышались вкрадчивые шаги. В носках, в которые были заправлены пижамные штаны, служившие Ивану Ивановичу, видимо, кальсонами, в пиджаке внакидку, гость проследовал в уборную. Приметив через открытую дверь Светку, сидящую на кухонной табуретке, сказал, как бы не вопросительно, а поощряя:
– Сидите?
– Да, боюсь мусорщика пропустить, – вскинулась извиняющимся голосом Светка. И Иван Иванович сказал уже совсем одобрительно:
– Сидите.
Еще минуту-другую проворчали пружины, и потянулся из комнаты ровный храп.
Дунаев храпел не так – то на басовых, то на дискантовых нотах, с подголосками. И хотя этот мужний полифонический храп всегда не давал Светке заснуть, она тем не менее ждала его как избавления, как трубного сигнала о том, что Дунаев угомонился. Если бы в тот день его удалось уложить, может, и не случилось бы того, что случилось. Но он, незряче мотаясь по комнате, ударяясь о все углы и сворачивая, как в побоище, стулья, орал:
– Змеюка! Трояка на мужа жалеешь? Мужик на стройке промерз – вон печенка вся холодная. Потронь, ты потронь печенку, во – лед один. А ты – трояк…
– Да нету ведь, Петя, – повторяла Светка. Она уже не плакала, как при первых скандалах, только все тело занималось противной дрожью.
– Врешь, падла! – ревел Дунаев. – Где спрятала? Где?
Светка охранно глянула на детскую кроватку, где спали Вадик с Рудиком, приучившиеся не просыпаться от отцовских криков. Десятка, последняя, была сунута Светкой под матрасик.
Дунаев пьяным чутьем перехватил этот Светкин взгляд и ринулся к кроватке.
– Не трогай, детей не трогай! – чужим голосом зашлась Светка. – Нету там!
Дунаев отшвырнул ее и сорвал детское одеяльце. Вадик, как включенный, заголосил.
Тогда Дунаев выбросил Вадика в открытое окно.
И Светка больше не помнила ничего.
Уже три недели спустя, когда она очнулась после горячечного беспамятства, соседка, старуха Кукина, объяснила ей: «Ангел, он ангел и есть, душа неповинная, как на крылышках с третьего этажа в ковер сидоринский приземлился. У них как раз промеж двух проволок ковер на просушку был привешен, наподобие гамака. Бог в рученьки взял младенчика – и в ковер. За твое терпенье, девка!»
Дунаева судили, дали срок.
С тех пор в дунаевской квартире мужчина храпел впервые.
…Вадик, не сегодняшний, а тот, годовалый, по-беличьи невесомо прыгнул на подоконник, и створки окна сами распахнулись перед ним, но не в зиму, а в чье-то чужое позднее лето. То, что было лето или почин осени, незнакомой Светке осени, было очевидно, потому что за ее голым обычно окном зашевелил ржавой листвой дуб. Ветка его, сплошь увешенная желудями, тянулась к окну, и Вадик, легко перескочив на нее, как зверек, сел на корточки.
– Ешь, дружок, ешь, – услышала Светка голос Соконина, и он сам тут же взялся, протягивая Вадику кормушку – коробку из-под ботинок, в которой в «коридорке» держали новорожденных котят.
В коробке лежало яблоко, зеленое скукоженное, какие продавала с лотка толстая Зотиха и какие обычно покупала у нее Светка, так как с рынка брать не могла из-за рыночных цен. Зотихины яблоки можно было тереть на пюре, все же витамины. Еще в коробке лежал стеклянный рожок с грудным молоком.
– Нет, это вы зря, Иван Прокофьевич, – сказала Светка, – молока у меня хватает.
Рожок из коробки тут же выхватила Фенька Митрохина.
– Да что вы – у ей молока залейся, весь район харчит. Ей детская консультация грамоту дала. А у меня мыша не пропитаешь. Мне давайте, Юрику.
– Феня, что ты, Феня, зачем Юрику теперь молоко? Умер же Юрик, – всхлипнула Люська-Цыганка. Она укрыла Феньку просторным крылом шелковой лиловой шали, лежащей у нее на плечах, и там, под этим общим кровом женщины, прижавшись друг к другу, заплакали.
– Не убивайся, Феня, еще родишь, – приговаривала Люська-Цыганка, – это я всех детей по абортам раскидала, до бесплодности дошла. (Люська-Цыганка, кассирша из «Галантереи» и, правда, то и дело пила какую-то отраву, чтобы освободиться от очередного наследника). Отраву ей готовила продавщица их же магазина, Анна Дмитриевна. Случалось, Люська скидывала уже вызревающий плод, и потом ее увозила «скорая»…
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!