Знайки и их друзья. Сравнительная история русской интеллигенции - Денис Сдвижков
Шрифт:
Интервал:
Осознанию принадлежности к единой общеуниверситетской корпорации препятствует восприятие профессоров как «начальства» и практикуемое с 1860‐х годов презрение к неполитическому академизму. К немецкой студенческой культуре буршей русские поборники равноправия относятся с насмешкой; схожие формы есть в только формально русских остзейских вузах, Риге и Дерпте. Фигура профессора в России редко служит ориентиром для самосознания образованного слоя. Лишь отдельные фигуры, как Д. И. Менделеев, М. М. Ковалевский, В. И. Вернадский, могут сравниться с немецкими «политическими профессорами» в их роли духовных лидеров нации. Даже у подвизающихся в политике академический титул, в отличие от дрейфусаров во Франции, не дает ощутимого дополнительного символического веса. Как государственные чиновники профессора в основной массе разрываются между службой и радикальной студенческой общественностью, вынуждены лавировать, а иногда чуть ли не заискивать перед тем, кого они призваны образовывать.
Получается, что русская alma mater ориентируется по структуре на Германию, но не следует ни ее привязанной к принципу образования (Bildung) логике, ни модели исследовательского университета, занимающегося наукой (Wissenschaft). Вряд ли немцы вообще поняли бы парадоксальный комментарий итогов Всероссийской переписи 1897 года известного популяризатора науки и книговеда Н. А. Рубакина: «К числу ученых [в России] можно было бы, до некоторой степени (курсив мой. — Д. С.), отнести и профессоров университетов» (1912).
Д. И. Писарев требует воспитывать в нравственном смысле как можно меньше, ибо воспитательная сила – знания, а не нравственность. От истины требуют утилитарности и морализма, наука призвана не просто копаться в формулах, а «вырабатывать мировоззрение». Русская университетская жизнь более воспитывает антиперсонализм, чем способствует внутреннему развитию личности по Гумбольдту; вместо внутреннего воспитания требуют улучшения среды и «внешнего устроения». Именно в университетской среде находится центр кристаллизации того, что В. М. Живов считал формообразующим для всей нашей интеллигенции: протеста маргиналов (в массе своей отодвинутых на обочину культурного развития выходцев из духовенства) против элитарной культуры отцов. Так что, хе-хе, какой уж тут Гумбольдт, нет-с, тут дело современное, нашего времени случай: контркультура-с.
Как во всякой контркультуре, тут царит вовсе не хаос, а свои, и жесткие, правила. Можно даже так: «Нет более внимательного, разборчивого и требовательного к внешнему виду социального типа, чем русский интеллигент». Как иллюстрацию Татьяна Толстая цитирует об интеллигенте из «России» Максимиллиана Волошина (1924):
Эта линия продолжается и в советское время, когда интеллигентская мода определяется в пику официозу и мещанскому китчу: потертые кожаные куртки, черные водолазки (они же «бадлоны» в Питере и «гольфы» в Киеве) или «широкие, короткие штаны» (джинсы в определении советских словарей).
Протестная или эпатажная мода обычно также связана с молодежью. А ее популярность – с повышением статуса молодежи, о которой мы говорили, по всей Европе XIX века. Интеллигентская мода появляется с «детьми», интеллигенция утверждается параллельно с нигилизмом, обретая устойчивые портретные черты новой «России молодой». Как яркая вспышка, которая наряду с прочим – бледность, честность, Рахметов, гвозди, хождение в народ – впечатывается в историческое сознание России и после 1870‐х, с угасанием этой экзотики, уже прочно закрепляет миф интеллигенции. При слове шестидесятники и шестидесятничество перед нашим мысленным взором, как сказали бы раньше, всплывает определенный ряд ассоциаций, закрепленный и продублированный сиквелом другой оттепели 1960‐х – пример, объединяющий ключевые понятия и видимые образы.
Когда в 1861 году вместе с освобождением крестьян отменена студенческая форма, появляется «гарибальдийская» мода. Слава Джузеппе Гарибальди достигает в это время зенита по всей Европе, и мода на «гарибальдийское» не ограничивалась русскими радикалами. Блузки-гарибальдийки (прародительницы женских блузок вообще) носили, к примеру, императрица Франции Евгения и Елизавета Баварская, знаменитая Сисси, а в самой России запечатленная на портрете Репина баронесса Варвара Икскуль фон Гильденбанд. Но в России 1860‐х «гарибальдийство» олицетворяло и новый дух в противоположность николаевскому надзору за платьем и душами: еще в 1845 году писатель А. В. Дружинин писал в дневнике, что «демократические мечтания» России «вовсе не пристали, как итальянская блуза сибиряку». Сверху нигилисты носили широкие пледы (пончо Гарибальди), женщины – бурнусы. К ним шапки-гарибальдийки разной формы – мягкие фетровые (как на картине Ярошенко «Студент», 1881) и небольшие шапочки без полей, иногда с пером («Курсистка» того же Ярошенко, 1883).
О жесткости дресс-кода свидетельствует плодовитая на мемуары Водовозова: «кодекс правил» был «аскетически суровый, однобокий и с пунктуальной точностью указывал, какое платье носить и какого цвета оно должно быть, какую обстановку квартиры можно иметь и т. п. Прическа с пробором позади головы и высоко взбитые волосы у женщин считались признаком пошлости. Никто не должен был носить ни золотых цепочек, ни браслета, ни цветного платья с украшениями, ни цилиндра Хотя эти правила не были изложены ни печатно, ни письменно, но так как за неисполнение их каждый подвергался порицанию и осмеянию, то тот, кто не хотел прослыть заскорузлым консерватором, твердо знал их наизусть».
Если нигилизм стоит в начале особого пути, связанного с политическим радикализмом и нравственно-эстетическим ригоризмом «ордена» русской интеллигенции, тем более интересно отметить, что нигилизм не только заимствовал «гарибальдийскую» моду, но и прямо наследовал европейским романтикам «отцов» или даже, скажем так, «праотцев». «Лохматые» нечесаные шевелюры и пледы отсылали к романтической моде à la Вальтер Скотт, плащам-альмавивам и «кудрям черным до плеч» с той разницей только, что у «детей» они еще не были уложены и напомажены.
Протестной модой национального романтизма помимо мурмолок, зипунов и рубах с сапогами были и бороды славянофилов. Но и тут никакого особого пути не наблюдается: как и кудри, растительность на подбородке соответствовала общеевропейской контркультуре. Ношение дворянами бород было запрещено в России в апреле 1849 года Высочайшим повелением именно поэтому: «недостойно русскому дворянину увлекаться слепым подражаниям всем западным затеям так называемой моды». В первой половине XIX века борода считалась повсеместно символом «народности» и радикализма: чтобы убедиться в этом, достаточно перевести взгляд со знаменитой Свободы, ведущей топлесс народ у Эжена Делакруа (1830), на бородатого буржуа в жилетке и с ружьем рядом с ней. Уже в начале XIX века бороды носили немецкие турнеры (идейные гимнасты-националисты во главе с бородатым патриархом турнфатером Фридрихом Людвигом Яном) и фрайкоры, сражавшиеся с Наполеоном. К 1848 году борода стала стандартной деталью для либералов революционных парламентов. Синьор Джузеппе отметился и тут: современные хипстеры до сих пор знают тип широкой с закругленным основанием бороды как «гарибальди». В 1860‐х (официально с 1863-го) множились лица с обильной растительностью на лице и голове и в России: «Мужчины в это время начали усиленно отращивать бороду: они не желали походить, как выражались тогда, на чиновалов и чинодралов».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!