Серп языческой богини - Екатерина Лесина
Шрифт:
Интервал:
– Учись, учись, – приговаривала матушка Ойвы, заставляя Суому чистить, тереть, резать. Суома старалась. Руки болели. И спина тоже. Пальцы все в ссадинах. Больно! И порой бы убежать в лес, благо рядом он, но что Ойва скажет? Не ради других – ради него все.
И сейчас тоже.
Ойва говорил, что Суома красива. Что нет никого краше.
Она верила. Другим – нет. Ему – да. Вот бы вовсе других не стало.
И почему ей раньше не пришла в голову эта удачная мысль? Надо вернуться. На острове хорошо. В пещере больше места, чем в задымленном деревянном доме, чьи стены кажутся Суоме ненадежными. В щели сквозит. А пол всегда ледяной и грязный, но его приходится мести… В пещере на полу лежат меха. И холод там другой, привычный.
– Уйдем? – прошептала Суома, оказавшись вдруг рядом с Ойвой. Рука в руке, он крепко держит. Не отпустит, а она не будет вырываться. Вместе ведь.
– Потом, – шепчет он.
Их разъединяют в причудливом танце, которого Суома не знает. Кружится хоровод. Взлетают тяжелые, расшитые юбки. Хлопают, словно птичьи крылья. Клекочут голоса, и раненой волчицей скулит некрасивая женщина.
Она должна плакать. Заведено так.
Суому хватают за руки. Ведут… волокут… заставляют переступать со шкуры на шкуру, повторять какие-то слова. Кланяться. Принимать. Отдавать.
На острове свободно.
Их оставили вдвоем лишь ночью. В сарае остро пахло сеном и курами, которые копошились где-то рядом, по-старушечьи покряхтывая. Белое полотняное пятно на соломе. Ткань бросили поверх зерна. Суома ощущала зернышки и острые былинки, что, пробив ткань, вонзались в кожу.
Было страшно.
И Ойва, такой дорогой, родной, в сумерках гляделся чужаком. Высок и страшен. Лица не разглядеть. Пахнет медовухой и дымом. Падает рядом, придавливая Суому. Прижимает к себе до того крепко, что и дышать не выходит. Она и не дышит, занемев от внезапного ужаса.
– П-пусти, – шепчет.
– Теперь никогда…
Он целует, гладит, трогает. Ей неприятны эти прикосновения. Она рвется, но разве есть кто, сильнее Ойвы? Не отпустит он свое.
– Я тебя привез… сюда привез… любую мог взять, но выбрал тебя. Только тебя…
Его шепот причиняет боль. В темноте слез не видать.
– Пусти!
– Тише, тише… – широкая рука зажимает рот.
Это уже не Ойва. Чужак. Как тогда, на острове. Нечем дышать. И шершавые пальцы впиваются в лицо. Суома затихает. Умереть бы… не позволят.
Утром Кертту первой подымет молодых и вынесет людям кусок ткани с красным пятном. Хоть в этом-то невеста не подвела. Правда, гляделась она ничуть не счастливой. Спала, зарывшись в солому, свернувшись калачиком, будто зверек какой. И Кертту постаралась не заметить ни опухших глаз, ни синих пятен на смуглой коже.
Оно-то по-всякому бывает. Сами разберутся.
К зиме Ойва понял, что совершил ошибку. Он по-прежнему любил Суому, и находиться вдали от нее было тягостно, а находиться рядом так и вовсе невозможно.
Мнилось, что счастье вот оно, только руку протяни. Он и протянул, взявши не чужое, но свое, добытое. Так отчего же сторонится Ойвы молодая жена? Глядит зверем, разве что зубы не скалит. И ночью лежит, будто мертвая, не шелохнется, не дышит даже. Кожа ее холодна, что шкура гадючья.
Думал Ойва, что время пройдет и все переменится. Ан нет, не менялось, только крепло понимание – ошибся Ойва, жену выбирая. И, не желая признаваться в том себе же, сбежал он в лес.
Несли снегоступы по белому насту. Поскрипывал снег. Поземка спешила замести следы, и высокое солнышко манило охотника. Хороша погода. Небо ясное. Воздух звенит от мороза. И лес, старый знакомец, открывает тропу за тропой.
Поздно вернется в дом Ойва, принесет глухарей или перепелок, а если получится – хитрую лису в роскошной зимней шубе. А может статься, что и не одну…
Он вышел на поляну к мертвому дубу. Узловатые корни его по-прежнему крепко держались за камень, на ветвях висели белые ленточки, а снег хранил многие следы, как будто звери приходили поклониться этому месту.
Снял Ойва снегоступы. Приладил тетиву на лук, вытащил стрелу. Он не прятался, пребывая в некой странной уверенности, что и так сойдет.
Не прогадал. Бодрой рысью, взрыхляя глубокий снег, вышел к поляне секач. Другим разом поостерегся бы Ойва с кабаном в одиночку связываться, а сейчас обрадовался только: по силе соперник. Огромен был зверь. Бурой щетиной плотно порос. Из пасти выглядывали желтые клыки, которые почти смыкались над широкой кабаньей переносицей. Крохотные глаза зверя были почти не различимы.
– Ну? – спросил Ойва, удивляясь собственной хмельной смелости. – Чего ждешь?
Кабан поводил головой, разглядывая соперника то одним, то другим глазом. Бросаться не спешил.
Ойва натянул тетиву. Стрела подрагивала, готовая сорваться в полет. И Ойва отпустил. Взвизгнула. Пробила воздух и плотную кабанью шкуру, да застряла в жиру. Зверь же кинулся на человека, норовя поддеть клыками. Отскочив, Ойва выхватил короткое копьецо и вогнал его под кабанью лопатку. Навалился сверху, погребая зверя под собственным весом. И, вытащив нож, бил не глядя. Много бил. Долго. Даже когда затих кабан, испустивши дух.
Поднялся Ойва в крови, страшный, как Туонел. Зачерпнув чистого снега, кое-как отер лицо и руки. Засмеялся больным смехом.
Что с ним случилось? Уж не треснула ли душа, впуская черный Калмы дух?
– Славно поохотился, – сказал некто знакомым голосом. А из-за дуба выступила тень.
– Славно.
– Не узнаешь меня?
Голос был женским. Наряд – мужским. В мехах поди разбери, кто перед тобой.
– Лахья? – спросил Ойва.
– Угадал! – Она откинула капюшон.
Хороша была Лахья. Статна. Сильна. Круглолица. Брови соболиные, на щеках румянец пылает, губы – малина, глаза – желты, что янтарь драгоценный. Как прежде не замечал этакой красоты?
– И не сидится тебе дома, с женой молодой…
Она двигалась медленно, тягуче, и Ойва завороженно следил за каждым ее движением.
– Говорят, не рада она тебе.
– Кто говорит?
– Люди…
– Не слушай.
– Не буду. – Лахья очутилась рядом, глянула снизу вверх. – А я бы рада была… и сейчас рада… тебя ждала. Других гнала. И гнать буду. Ты мне нужен.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!