Правда - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
— Хороший Коба, хороший... — проговорил он рассеянно. — О, наконец-то! Товарищ Ильич, скорей, скорей — он, кажется, освободился и уходит...
И Глеб Максимилианович, ухватив нового товарища под руку, стремительно повлек его представляться вождю. В своей пылкой речи он отозвался о Ленине как о вдумчивом, энергичном человеке, специалисте в области электричества и синематографии, крупном промышленнике и предпринимателе — Владимир Ильич, чей основной и оборотный капиталы вместе взятые никогда еще не превышали пяти тысяч рублей, был весьма польщен, — а также блестящем остроумце, с ходу придумавшем прекрасный термин «большевизм».
Однако Феликсу Эдмундовичу новый термин не понравился, о чем он заявил с присущим ему убийственным высокомерием, притом обращаясь исключительно к Глебу Максимилиановичу, а Ленина как будто и не замечая вовсе, словно тот был не более чем назойливой мухою. Ему с первого взгляда — а взгляд у него был острей орлиного — сделался неприятен этот вульгарный субъект.
— Это bon mot; не пройдет и суток, как его будут повторять все, — ничуть не смущаясь, парировал Ленин, сразу ответивший Феликсу Эдмундовичу полной взаимностью: он не терпел попугайской напыщенности и шляхетского высокомерия. — Хотите, побьемся об заклад?
— Я никогда не заключаю пари, — с легкостью солгал Феликс Эдмундович: он отлично понимал, что новое словечко привьется. «Впрочем, не стоит отказываться от услуг этого простака, — подумал он, — деньги всегда нужны. Достаточно того, что я поставил его на место». И он, обратив на Владимира Ильича свои удивительные зеленые глаза, мгновенно сменил тон и проговорил дружелюбно: — Мы всегда рады новым людям. — Речь его — когда он этого хотел — звучала обволакивающе, как журчание ручейка, с мягкостью почти женской, и даже акцент полностью исчезал. — Уверен, вам не придется пожалеть о том применении, которое мы найдем вашим талантам...
— И моим капиталам? — усмехнулся Ленин. «Болван сам лезет в сети», — подумал Феликс Эдмундович и сказал:
— Если такова будет ваша воля... Мы не уповаем на пожертвования. Но и не видим нужды отказываться от них — разумеется, в том лишь случае, когда предложение исходит от чистого сердца...
«Блеф сработал, — с облегчением подумал Ленин, — однако с этим типом придется нелегко: интриган и сволочь прожженная». Внезапно у него возникло неприятное ощущение, будто кто-то, стоящий за спиной, прислушивается к их разговору; он обернулся. Но позади никого не было, кроме глухонемого с мандаринами. «Показалось», — решил он.
Далее Феликс Эдмундович, сославшись на занятость, в крайне учтивых выражениях попросил разрешения откланяться и предложил новому партийцу встретиться «как-нибудь», дабы в спокойной обстановке обсудить детали предполагаемого сотрудничества. (Он не назначил даты для аудиенции, ибо намеревался предварительно кое с кем проконсультироваться.)
Они попрощались за руку. Ленин придавал рукопожатиям большое значение, можно сказать, коллекционировал их: он был убежден, что по ним можно понять характер человека. Но такой руки, как у Железного Феликса, никогда еще ему не встречалось. Она была расслаблена и мягка, но причиняла боль; она была холодна как лед, но от нее оставалось ощущение ожога.
Кржижановский тронул Ленина за плечо:
— Милости прошу послезавтра вечерком ко мне в гостиницу, товарищ Ильич. Соберутся некоторые товарищи...
— Чтобы еще раз спеть хором?
— Ну, почему же непременно хором? Вино, закуска... В картишки по маленькой...
— А! Буду непременно.
— Я стою в «Бедфорде».
— До завтра, Максимильяныч!
2
Ночь. Он стоит на мосту, смотрит в черную маслянистую воду. На нем мягкая шляпа и длинное пальто. Он знает: за ним — филер. Он привык к опасности, она его возбуждает; но ему ненавистен этот чужой, желтый, липкий город с его холодной пышностью. Он идет, стуча каблуками по деревянным мостовым, ныряя в подворотни и переулки, кружа и петляя, чтобы замести следы. В одной из подворотен ему слышится странный тонкий звук; он уже избавился от слежки и никуда не торопится, но этот звук заставляет его вздрогнуть всем телом. Он оборачивается и видит у стены темный ком тряпья. Именно оттуда доносится жалобный звук. Это плачет ребенок — не младенец, а ребенок лет десяти, судя по голосу.
Он возвращается, подходит ближе — теперь сквозь тряпье ясно видны очертания детской фигурки, — нагибается, сдергивает платок, которым закрыто лицо ребенка. Это девочка. Она бледна и худа. Глаза у нее черные, как смородина. Он поднимает ее на руки — она совсем ничего не весит. Тряпки плохо пахнут, он разматывает их, бросает на землю, снимает с себя пальто, закутывает девочку и несет. Она уже перестала плакать.
В гостиничном номере тепло, топится печь. Он ощупывает босые ноги девочки, они холодны как лед. Он говорит ей, чтобы она не боялась. Но это лишнее: она совсем не боится, не плачет и спокойно позволяет себя раздеть и уложить в постель. Они в русском городе, но говорят не по-русски, и его ничуть не удивляет, что девочка понимает его родной язык. Она говорит ему, что мать заставляет ее заниматься проституцией, а он говорит, что ей больше никогда не нужно будет возвращаться к матери, и рассказывает, как она будет жить в большом светлом доме и играть с другими детьми. Потом, закутанная в одеяло, она спит; он осторожно ложится рядом и обнимает ее одной рукой. Он счастлив; он думает о том, как завтра поведет ее в кухмистерскую, накормит, купит ей пирожных, платьев, живого котенка. Его обволакивает дрема. Он засыпает.
Просыпается он резко, словно от толчка, и острое отчаяние охватывает его: опять ее украли! Как всегда! В темноте он шарит рукой по постели: постель пуста. Ломая спички, он зажигает свечу, смотрит вокруг себя: в номере он один. От гостьи осталась лишь влага на простынях; понятно, это вода, ведь он вынул из реки утопленницу. Кашляя, он встает, берет полотенце и начинает промокать им влажные пятна. Полотенце все сильней разбухает, становится скользким и уже ничего не впитывает, а кровь безостановочно расползается по простыням. Руки его стали липкими; он подносит их к лицу, не веря своим глазам, смотрит — ладони испачканы кровью, откуда столько крови, он же ей ничего не... В ужасе он хватает подушку, хватает пальто, скатывает трубкой ковер — а стулья падают, больно ушибая его, шкафы хлопают рассохшимися дверцами, и в номере стоит невообразимый грохот, который вот-вот услышат другие постояльцы и вызовут консьержа, — бросает всю эту кучу тряпок на постель и наваливается всем телом сверху, чтобы унять кровотечение, но упругие тряпки выскальзывают из рук. И вот уже дверь трещит и выгибается под ударами, а в щель под нею просачивается струйка темной маслянистой жидкости и дразнит его, словно высунутый язык, и он с криком падает на пол...
Он сел на постели, бешеными глазами оглядел просторную, чистую спальню: разумеется, он в своей лондонской конспиративной квартире, дважды тайной — от полиции и от «товарищей», коим надлежит считать, будто он живет в дешевом пансионе. Он был весь мокр от липкого пота, сердце бешено колотилось, руки комкали на груди нательную рубаху. С досадой сбросил с ночного столика раскрытую книгу. Он был все еще несколько нетверд в русском языке (окружающие полагали, что он — недоучившийся гимназист — вообще иностранных языков не знает, и он не опровергал этой удобной для него неправды) и много читал вечерами, чтобы пополнить словарный запас, а мракобеса Достоевского выбрал специально, желая лишний раз поупражняться в ненависти и умении обуздывать се, когда необходимо для дела. Что-что, а таиться от других он умел. Если б не сны! Но он и тут подстраховался: за всю свою жизнь не провел ни одной ночи с женщиной, которая могла б услышать его бред... Холод рассудка скрывает пламень сердца. Рим потерял в его лице нового Игнатия Лойолу — тем хуже для Рима! Тем хуже для чужого желтого города и чужой холодной страны, которые ему предстояло завоевать. Он выпил воды — сердцебиение унялось. Взмолился: пусть ОНА — если уж не хочет оставить его в покое — приснится не так.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!