Третий звонок - Михаил Козаков
Шрифт:
Интервал:
Любой разумный и просто доброжелательно относящийся ко мне человек вправе был спросить: о чем ты думал раньше? И в течение многих лет?! Ведь ты уже однажды пришел к точно такому же выводу, даже написал теоретическую работу и опубликовал ее: «Почему я не рискнул снимать “Пиковую даму”». Работу неглупую, с которой трудно было не согласиться. Мало этого – ты принял участие в телепередаче о несовместимости прозы Пушкина с законами игрового кино! Что же с тобой случи-лось?
Нет ответа.
В тот период я часто задавал себе вопрос: за какой грех я несу эту тяжкую кару; вот уже год терплю эту невыносимую муку, которой нет конца? Ответ прост: за собственную самонадеянность, за то, что зарвался и решил, что смогу воплотить на экране то, что экранизации неподвластно, что разыгрыванию в лицах не подлежит. Я спутал романтическую драму Лермонтова «Маскарад» и написанную все-таки для сцены поэму Гёте «Фауст», которые у меня как-то получились в виде телеспектаклей, с прозой Пушкина. Вот и все.
Каждый раз, когда я смотрел подобранный в монтаже материал, я приходил в ужас, и чем больше становилось этого материала, тем ужас мой возрастал. Я видел, чувствовал неорганичность, бессвязность снимаемого мною фильма. Скука, дурной вкус, пошлость и глупость возникали под моими руками. И я был бессилен что-либо изменить! Когда я задумывался над дальнейшими сценами, которые еще только предстояло снимать, – а их ох как много! – то приходил в отчаяние, понимая, что и дальше будет то же самое.
Когда-то я понял, что кино – это умение рассказать историю в пластике, в монтаже, в музыкальных переходах, в сочленениях сложить кинокартину. Одно должно органично вытекать из другого – пусть парадоксально, разнообразно, но не эклектично, не произвольно, а подчиняясь внутренней логике, закону, который называется замысел. Если кадры, сцены, поставленные рядом, начинают драться друг с другом, дело плохо. Каждая сцена в отдельности может быть по-своему недурна и даже нравиться в материале, но если она по смыслу, а главное, по стилю неорганична рядом с предыдущей и последующей, – тогда в будущем фильме начнется распад.
Я вновь и вновь возвращался к мысли о порочности сценария и замысла как такового. Что же меня загипнотизировало в «Пиковой даме» и завело так далеко? Красота и загадочность самой вещи, магия прозы, характеры, лишь намеченные Пушкиным, проблема? Наверное, все вместе. И тогда я возмечтал увидеть это на экране. Воплотить то, что на экране воплотить нельзя. Во всяком случае, мне это явно не дано. И я снова и снова пытался разобраться – в себе. Я думал: неужели настанет такой день и час, когда я буду уже отдален от этой кошмарной истории временем и правом ощущать себя нормальным и полноценным человеком?! Как мне хотелось верить в это! Каким несбыточным мне это представлялось в мае 1987 года.
В голове крутилось: «Я пропал, как зверь в загоне, где-то люди, воля, свет, а за мною шум погони, мне теперь исхода нет». Где-то люди, воля, свет…
И еще: что такое Германн в моем фильме, что это за история? Это история греха. Его завело. Его попутал бес. Что, разве Германн просто плохой человек или однозначный, элементарный немец-шизофреник? Или примитивный добытчик состояния, который в жажде обогащения, чтобы узнать верные карты, пошел на преступление? Немец-германок, технарь, человек-машина? Или игрок? Скорее фаталист. Все это верно лишь отчасти. Но для меня главное было в другом. Очевидно, есть в нем что-то близкое мне самому. Иначе бы я не мечтал так долго осуществить эту безумную затею.
Кажется, Лотман сказал, что Германн готов любой ценой выломаться из уготованного однообразия течения жизни, из монотонности существования. Я представил себе, как немец-отец учит его с детства: «Сын, запомни: расчет, умеренность и трудолюбие! Это панацея ото всех бед. Это и моя, и твоя судьба в Петербурге, в России. Я так жил, и ты живи так же. Я оставлю тебе маленький капитал в 47 тысяч; нажил я его честным кропотливым трудом – иного пути нет и для тебя, сынок. Приумножай его и живи, как я, как все нам с тобой подобные люди». Поэтому Германн и внушает себе: расчет, умеренность и трудолюбие, расчет, умеренность и трудолюбие; но душа его, необузданное воображение, страстность его натуры не могут с этим смириться. И он поддается искушению, он бросает вызов судьбе и заходит далеко – ох как далеко! Он готов – готов! – взять на душу чужой грех, пусть этот грех связан даже с дьявольским договором, с пагубою вечного блаженства души.
И кто-то внял его мольбам. Нет, не графиня, у которой, судя по всему, не было никакой тайны. («Это была шутка, клянусь вам, это была шутка».) Графиня и сама после своей смерти лишь чье-то орудие: «Я пришла к тебе против своей воли, но мне велено исполнить твою просьбу». Кем велено? Не Богом же, не ангелом-хранителем, тогда кем? Пушкин ясно намекает: темная сила, дьявольская, Германн готов в порыве отчаяния связать себя с темными силами.
Почему же он не выигрывает третью карту? Ведь дьявол никогда не обманывал никого при жизни, если кто-то готов заложить ему свою бессмертную душу. Фауст, Маргарита в «Мастере» получили при жизни желаемое. Что для дьявола 188 тысяч рублей Чекалинского? Очевидно, все дело в том, что договор этот готов был состояться лишь в сознании самого Германна, даже в его подсознании, ибо все это плод его больного, необузданного, огненного воображения. Не случайно он поверил в анекдот Томского, хотя сам изрек: «Сказка!» Но потом был не в силах противостоять желанию, нет, не моментального и верного обогащения, а неистребимому желанию «выломаться» из уготованной и монотонной колеи, среды, скучного и размеренного ритма жизни.
И тогда, поверив, он стал действовать и совершать свои страшные и безумные поступки. Чего ему это стоило? О-о, теперь я это знаю! Он устроил себе ад при жизни. И попал в психушку. Старушка и так бы померла – без его пистолета. Не сегодня, так завтра. Она и так зажилась на этом свете. К тому же и пистолет-то был не заряжен, и Германн в самом деле не хотел ее смерти. Чего стоит одно его моление, степень унижения, сила страсти и убеждения в надежде узнать несуществующую тайну – до того, как он не выдержит и скажет: «Ведьма! Старая ведьма!»
А сцена с Елизаветой Ивановной? Ведь он зачем-то поднялся к ней и все рассказал. А мог бы исчезнуть! Совесть заговорила? Понятие чести? Он пожал ее бесчувственную руку, поцеловал склоненную голову… А потом совесть не оставляла его в покое, твердила: ты убийца старухи! И он пришел к ее гробу испросить прощения. Тут она ему подмигнула впервые. А потом и карта напомнила о чем-то, когда он обдернулся и вместо туза поставил пиковую даму. Подмигнула впервые в гробу, напомнив, очевидно, о тайном сговоре насчет греха, взятого на душу в надежде узнать тайну. Мол, не тушуйся, там, где надо, твои слова услышаны. И ночью она, посланница этих темных сил, явилась его болезненному воображению и назвала тройку, семерку и туза. Тройка и семерка еще раньше вертелисьу него на языке: утроит, усемерит, думал он, не удвоит-увеличит-удесятерит-ушестерит, а именно утроит, усемерит, сказано у Пушкина. А вот про туза ничего ранее не говорится. Домыслим: «… что за тузы в Москве живут и умирают…» и другое: «… между лопаток бубновый туз». Значит, третья карта – туз, а поставил, однако, пиковую даму. Поставил по сходству со старухой, смерти которой он, кажется, причина. Опять-таки совесть, подсознание, чувство вины сыграло здесь не последнюю роль. И тогда уже он окончательно сошел с ума и попал в психушку.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!