Что я любил - Сири Хустведт
Шрифт:
Интервал:
— Мэт-понарошку, — произнес он задумчиво и снова замолчал, потом бросил окурок на пол, придавил его ногой и опять принялся смотреть на улицу.
— Мой отец вообще считал меня идиотом, говорил, что я себе в жизни на кусок хлеба не заработаю, — сказал он вдруг.
Скоро я засобирался домой. Спустившись по лестнице, я отворил входную дверь и снова услышал голос мистера Боба, на этот раз у себя за спиной. На диво звучные, бархатистые переливы глубокого баса заставили меня прислушаться, и я замер на пороге.
— Да осенит тебя Господь Своею благодатью. Да осенит Он светом Своим благодатным и голову твою, и плечи твои, и руки твои, и ноги, и все тело твое. Да спасет и оборонит Он тебя благою милостью и праведностью Своею от разрушительного пути дьявольского. Господь да пребудет с тобою, сын мой.
Я не повернул головы, но ни секунды не сомневался, что свое благословение мистер Боб посылает мне через крохотную щелку в двери. На улице я зажмурился из-за ослепительного солнечного света, пробившегося сквозь толщу облаков, а на подходе к Канал-стрит почувствовал, что мне легче идти оттого, что я уношу с собой нелепое напутствие старого сквоттера.
В январе следующего года Марк познакомил меня с Тини Голд. В ней было не больше полутора метров роста, и весила она значительно меньше, чем нужно; прозрачная кожа под глазами и возле губ отливала серым, в носу поблескивало золотое кольцо, и если бы не синий клок в волосах, Тини могла бы называться платиновой блондинкой. На ней красовалась распашонка с розовыми мишками, прежний владелец которой вряд ли был старше двух лет от роду. Когда я протянул ей руку, она дотронулась до нее с опаской; так попавший на далекий остров человек исполняет малопонятный туземный ритуал приветствия. Высвободив из моих пальцев свою вялую ладошку, Тини потупилась. Марку нужно было взять что-то в комнате Мэта, а я пытался занимать барышню вежливой беседой, но она отвечала испуганными обрывками фраз и глаз не поднимала. Учится в школе Найтингейл, живет на Парк-авеню, хочет стать модельером. Марк нашел то, что искал, и присоединился к нам:
— Знаете, дядя Лео, в следующий раз я уговорю Тини показать вам свои рисунки. Она потрясающе рисует. Представляете, у нее сегодня день рождения.
— Неужели? Ну, поздравляю.
Тини по-прежнему смотрела в пол, голова ее болталась взад-вперед, лицо порозовело, но она так и не произнесла ни слова.
— А кстати, я давно хотел спросить, когда у вас день рождения? — продолжал Марк как ни в чем не бывало.
— Девятнадцатого февраля.
Марк закивал.
— Тридцатого года, да?
— Верно, — ответил я растерянно, но не успел я сообразить, что к чему, как Марк и Тини выскользнули за дверь.
У меня от этой барышни осталось неоднозначное впечатление: странная смесь жалости и жути. Нечто подобное я однажды испытал, разглядывая лица сотен кукол в залах лондонского Музея детства. Не то дитя, не то клоунесса, не то женщина с разбитым сердцем, Тини Голд казалась увечной, словно все пережитые потрясения оставили отпечатки на ее теле. Марк в своем подростковом прикиде — широченные штаны, золотой гвоздик, поблескивавший под нижней губой, неизменные кроссовки на платформах, отчего его рост зашкаливал за внушительную отметку метр девяносто, — тоже выглядел, мягко говоря, странно. Но вся его фигура излучала спокойствие и откровенное дружелюбие, в отличие от щуплого, угловатого тельца Тини и от ее глаз, которые она упрямо отводила в сторону.
Да вообще, какая разница, кто во что одет? Однако я заметил, что среди новых приятелей Марка бытовала какая-то особая эстетика изнуренной болезненности. Мне почему-то вспомнился столь типичный для романтизма культ чахотки. Марк и его компания имели о себе некое представление, и существенная роль в этом представлении была отведена болезни, но точного диагноза я не знал. Размалеванные лица, хилые, проткнутые чем-то тела, крашеные волосы, пудовые платформы — все это еще не клинические случаи. В конце концов, мало ли странных идей носится в воздухе; поветрия приходят и уходят. Но мне на ум приходили истории про юношей, которые по прочтении "Вертера" облачались в синие фраки и желтые жилеты и бросались из окон. Такая вот повальная мода на самоубийства. Гете в конце концов возненавидел собственное творение, но книга успела внести смятение в неокрепшие юные души. Тини натолкнула меня на мысль о смерти как дани моде не только потому, что девочка объективно выглядела более болезненной, чем остальные друзья Марка. Главное было в другом. Я понимал, что в кругу им подобных болезненность считалась привлекательной.
Наступила весна. С Биллом и Вайолет мы почти не виделись. Изредка я приходил к ним ужинать, мы перезванивались, но жизнь, которую они вели, разводила нас все дальше и дальше. В марте они на неделю поехали в Париж, на выставку "цифровой" серии, прямо оттуда — в Барселону, куда Билла пригласили читать студентам лекции по искусству. Даже когда они были в Нью-Йорке, то редко проводили вечера дома: их звали то на банкеты, то на вернисажи. Биллу пришлось нанять еще двоих помощников. Вечно насвистывающий сквозь зубы плотник по имени Дамион Дапино помогал ему строить двери, а неласкового вида девушка по имени Мерси Бэнкс — вести корреспонденцию. Билл регулярно отказывался от преподавания, участия в круглых столах, чтения лекций, а также сидения в президиуме в различных уголках мира, и в обязанности Мерси входило выводить эти самые "спасибо, нет".
Как-то днем в супермаркете, стоя в очереди в кассу, я взял с полки журнал "Нью-Йорк мэгэзин" и принялся его листать. Мне на глаза попалась маленькая фотография Билла и Вайолет, сделанная на каком-то вернисаже. Обнимая жену, Билл любовно смотрел на нее, а она весело улыбалась, глядя в объектив. Этот снимок наглядно свидетельствовал о переменах в социальном статусе Билла, об отблеске славы, пробившемся даже сквозь пресловутую нью — йоркскую взыскательность. Неуловимое превращение моего друга в неожиданно нового человека, сделавшего свое имя ходким товаром, вызревало на самом деле долгие годы. Журнал я купил, вернулся домой, вырезал фотографию и положил ее в заветный ящик. Мне нужно было, чтобы она находилась там, потому что ее маленький формат точно передавал масштаб расстояния: две бесконечно удаленных от меня фигурки. Сам не знаю почему, но никогда прежде я не прятал в свое вещехранилище ни единого предмета, как-то связанного с Биллом и Вайолет, да это и понятно, ведь с помощью этого ящика я пытался увековечить то, что терял.
Однако, несмотря на весь этот болезненный надлом, содержимое ящика отнюдь не служило поводом для приступов отчаянья или жалости к себе. Я видел в нем призрачную анатомию, где каждый предмет был лишь частью единой конструкции, которую мне пока не удалось собрать до конца. Все вещицы казались мне костями из скелета утраты, и, руководствуясь различными принципами, этот скелет можно было собирать по-разному, что мне даже нравилось. Хронология, например, задавала свою логику, но и она могла меняться в зависимости от того, как я истолковывал значение того или иного предмета. Скажем, носки Эрики — это что, символ ее отъезда в Калифорнию или осколок того дня, когда не стало Мэта и наш брак дал трещину? Я четыре дня прокручивал в голове различные варианты последовательности событий, а потом отказался от хронологического порядка в пользу подспудных ассоциативных умопостроений, открывавших весь возможный спектр связей между элементами. Однажды я поставил помаду Эрики рядом с принадлежавшей Мэту карточкой бейсболиста Роберто Клементе и положил с другой стороны кусок картонки от коробки с пончиками. Связь между помадой и картонкой была, казалось бы, практически неуловимой, но стоило мне нащупать ее, как она стала очевидной. Помада вызывала в памяти накрашенный рот Эрики, обрывок картонки — прожорливый рот Марка. Оральная связь. Или устная. Ненадолго я сложил вместе фотографию моих кузин-двойняшек со свадебным портретом их родителей, но потом пересадил девочек, так что они оказались между программкой школьного спектакля, которую нарисовал Мэт, и снимком Билла и Вайолет на вернисаже. Значение предмета зависело от его местоположения. Я понимал это как динамический синтаксис. Предаваться подобной забаве я позволял себе только по ночам, перед сном. Нужно было не просто переложить предметы, но и уяснить для себя, почему они здесь, а это требовало известных усилий. После пары часов интенсивной умственной деятельности меня начинало клонить ко сну, так что мой ящик оказался мощным седативным средством.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!