Частная коллекция - Алексей Константинович Симонов
Шрифт:
Интервал:
Мы не силились понять логику, не собирали материал для диссертации «Причины сердечной аритмии у цензоров середины XX века», мы скорее забавлялись, пытаясь угадать мотивы, по которым цензор убирал то или другое. Иногда они проглядывали явственно – мы ведь были его современниками. Иногда были обаятельные, виртуозно необъяснимые. Изредка – простые, как мычание. Ну, скажем, чтобы не обидеть Александра Жарова, там, где Ивана Бездомного везет в психушку поэт Сашка Рюхин, из обличающего бездарность рюхинской поэзии пассажа были изъяты слова: «…сличите с теми звучными стихами, которые он сочинил к первому числу! Хе-хе-хе… «Взвейтесь!» да «развейтесь!» Напомню для молодых, которые, в отличие от нас, к двадцати годам Булгакова читали, а Жарова – нет, что знаменитая песня «Взвейтесь кострами, синие ночи, мы – пионеры, дети рабочих» принадлежит именно жаровскому перу.
Но таких понятных, приятно-прозрачных изъятий было немного, больше темных, необъяснимых, загадочных. А впрочем, чему удивляться, разве не в те же годы поэт, имея в виду и нашего Цензора, написал: «Людей неинтересных в мире нет…»!
Первый экземпляр двухтомника-памятника мы по праву подарили отцу. Второй оставили себе, а судьба третьего позволяет мне закончить эту веселую и тоже по-своему булгаковскую историю маленьким семейным хэппи-эндом.
Пока выходили оба номера, пока мы с матерью «строили» свой памятник, предсказание отца Елене Сергеевне начало сбываться. Уже право перевода на итальянский было продано и велись отдельные переговоры о продаже права на перевод «отрывков, не вошедших в первое издание». И тут Елена Сергеевна пришла к нам с мамой. Происходило это на Арбате, в редакции, куда мать вызвала меня для знакомства. У этого визита был, как выяснилось, свой тайный умысел. Елене Сергеевне так понравился наш еж, которого на радостях от последних событий продемонстрировал ей отец, что она непременно захотела иметь такой же и пришла на поклон к его изготовителям. Мы готовы были ей отдать его немедленно. Но Елена Сергеевна принять подарок отказалась.
– У меня есть третий экземпляр романа, который я печатала после последней правки Михаила Афанасьевича. Вас устроил бы такой обмен?
Елена Сергеевна – женщина лукавая, была прообразом не толь ко Маргариты, но и ведьмы, и потому если за точность воспроизведения слов ее я более или менее отвечаю, то вот машинопись в музей порекомендовать побоюсь: вдруг они там проверят состав бумаги и единственное доказательство подлинности рассказанной здесь истории окажется несостоятельным?
После того как журнальный вариант этой истории был опубликован, в «Огоньке» у меня было несколько интересных читательских откликов.
Позвонила дочь Поповкина и долго выговаривала мне, что я неверно понял слова ее отца, недооценил присущее ему чувство юмора и даже, что я бросил тень на репутацию собственной матери. Насчет тени я внял и, готовя книжку к печати, вычеркнул действительно придуманную мною подробность, что, вызывая мать к себе, Поповкин не только выслал секретаршу, но и дверь кабинета запер на замок.
Что же до правильности понимания слов Поповкина – юмором они были или сказаны всерьез и искренне, – то, чем дальше мы живем, тем больше становится очевидным, что он оказался прав: кто хоть раз помянул его участие в судьбах литературы, кроме меня – в связи с этой провидческой фразой?
Потом встретила меня моя приятельница – прозаик Люся Улицкая и огорошила вопросом:
– Ты почему не раскрыл инкогнито моего бывшего тестя?
Но уж раз она его узнала, то и мне не грех его назвать: заместителем главного редактора «Москвы» был в ту пору Борис Сергеевич Евгеньев, это его работу будут анализировать грядущие исследователи советской цензуры.
В ФРГ есть город Бремен. Кроме бременских музыкантов, он знаменит еще и лучшим в мире собранием российского самиздата. Хранят его в тамошнем Институте литератур стран Восточной Европы, а хранителем в 1996 году, когда я туда попал, был Гарик Суперфин – малюсенький человек с диссидентской биографией и огромными черными усами.
Ну, архив-то весь в папках-коробках, а времени, как обычно, мало, и попросил я Гарика показать какую-нибудь жемчужину коллекции, что-то такое – из ряда вон.
Гарик бережно достает из какой-то отдельной коробки экземпляр нашей с мамой работы и…
…Ну, словом, огорошил я Гарика:
– Хотите, – говорю, – я вам даже вкус клея на этих страницах воспроизведу? Не читаете вы, – говорю, – советскую периодику.
И рассказал ему, откуда взялось это чудо. Экземпляр был конечно же тот самый, от Елены Сергеевны, вернее, от ее наследников, потому что свой я из рук не выпускаю, в домашнем «спецхране» держу: с великими книгами всегда какая-то чертовщина получается, а уж с «Мастером…» – тем более.
1991–1999
Перст Божий
Когда я начинаю проверять эту историю хронологией – что-то не получается, я где-то что-то перевираю. Поэтому прошу рассматривать это как апокриф, версию, достоверность которой не подтверждена.
В конце 1950-х мы еще не знали, что нам уготован удел шестидесятников, и были полны напористого оптимизма. Раз дерганное позднее на эпиграммы и пародии, стихотворение Евтушенко «Я разный, я натруженный и праздный, я целе- и нецелесообразный, я весь несовместимый, неудобный…» считалось если не манифестом поколения, то его визитной карточкой.
В те времена в Литературном институте учились двое ребят. Учились на одном курсе с Беллой Ахмадулиной и были «наши», то есть нецелесообразные и несовместимые, противопоставленные целесообразным и совместимым, делавшим свои маленькие литературные карьеры по партийным и комсомольским линиям. Звали их Юра Панкратов и Ваня Харабаров.
Юра, пришедший в Литинститут с алма-атинской стройки, был высок, сутул, всегда немного заспан, отчаянно горд и конечно же гениален. Он презирал современников, особенно Евтушенко, и намеревался перевернуть русское стихосложение особой гулкостью сцепленных в созвучии строк: «Его картина непривычна, как иностранная монета. Его картина неприлична! Какая странная манера!»
Ваня был мал ростом, кругл лицом, черные глазки прятались за высокие сибирские скулы, улыбка, всегда немного робкая, топорщила толстые губы. Был он и верно из сибирской деревни, любил ее, хотя и без всякого высокомерия к городу, обожал Юру, признавал его лидерство и писал стихи скромные, но порою строфами своими входившие в обиход «наших». Наши-то были таланты! «Я рожден в деревянном задумчивом доме, где лениво дымит труба, где русская печь в своих жарких ладонях румяные держит хлеба».
Поэзия была нашим языком, нашим ключом к новому,
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!