Трава была зеленее, или Писатели о своем детстве - Андрей Георгиевич Битов
Шрифт:
Интервал:
Не мешкая, развернула ее, — впрочем, я делала это столь же поспешно, сколь бережно, — письма (это я поняла, уже разворачивая, на ходу вчитываясь, вникая) оказались от достаточно близких мне людей, — сказала бы, самых близких, — и что самое удивительное, по тональности писем, легко сопоставив даты, события, факты, я сделала весьма важный вывод.
Забравшись с ногами на застеленный грубым паласом топчан, стоявший неподалеку, — а дело происходило в кабинете отца, в святая святых, — я погрузилась в чарующий мир чувств, эпитетов, иносказаний…
Странное дело.
Преступницей себя я не ощущала.
Счастливо улыбаясь, листала странички, исписанные порывистым папиным почерком, придирчиво всматривалась в даты, искала соответствующий дате и смыслу мамин ответ, — о, я ощущала себя донельзя причастной к таинству, и потому мысли о противозаконности моих действий были весьма далекими от меня.
Ведь то, что находилось у меня в руках, было очевидным доказательством того, что рождение мое стало всего лишь звеном в цепи почти случайных событий и что без этих писем (в которых… о, боги, в которых, будто удивительнейший роман, развертывалась история, конечно же, любви, — не родителей, а пока еще незнакомых мне людей, незнакомого мужчины и незнакомой женщины), что без этих писем, сумбурных, полных противоречий… не было бы…
Пока писались эти письма, уже (где-то там, на небесах — даже я, без пяти минут пионерка, смутно об этом догадывалась) зажигалась крохотная звезда, предшествовавшая моему рождению.
При чем здесь шумовка, спросите вы, при чем здесь бульон.
Да вроде бы ни при чем, — отвечу я, чуть подумав.
Вроде бы ни при чем, хотя…
Это был долгий-долгий сентябрьский день.
Бабушка возилась на кухне, снимала шумовкой жом (такая мутная желтоватая пена); она снимала жом, радуясь тому, что курица оказалась, слава богу, упитанной, — варка курицы была, если хотите, миссией, судьбой, счастливым итогом состоявшейся жизни…
Я, вполуха вслушиваясь в бабушкино бормотание (там было и насчет курицы, и насчет всего прочего — об этом потом), исступленно возилась у взломанного ящика, а после, забыв обо всем на свете, упивалась романом в письмах.
В нем был долгожданный ответ на постоянно задаваемый вопрос: что было до всего?
Ну, до всего — до того, как появилась Земля, Луна, Солнце, звезды, еще до курицы и бульона, до громоздящихся одна на другую пятиэтажек, до сгущающихся осенних сумерек, до жесткого папиного топчана, до бабушкиного бормотания там, на душной кухне, до сломанного, застрявшего в замке ключа, до моего преступления и последовавшего за ним наказания (а вы как полагали?), несерьезного, впрочем (ну, как ты могла? как? Чужие? Письма? Читать? не говоря уже о ящике?) — еще до всего, что случилось тогда и должно было случиться после…
Любовь, — именно она, — до звезд, луны, бульона и курицы, — как начало длинной-предлинной истории, в результате которой на свет появилась я, потное, виноватое, взъерошенное существо со стиснутыми кулаками, еще минуту назад потрясенное великим открытием, пожалуй, самым значительным в жизни.
Душа баклажана
Вместо Господа Бога у нас был Он.
Вполне уютный старичок (в далеком детстве иным он и не казался), всегда готовый понять, утешить, дать мудрый совет.
«Я сижу на вишенке, не могу накушаться. Дядя Ленин говорит, надо маму слушаться».
Нестройный хор детских голосов вторил на разные лады…
Мы всегда могли задрать головы и убедиться в том, что он существует. Рядом. Всегда живой. Добрый и чуткий. Если и мог пригрозить, то с отеческой укоризной, с прищуром дальновидных глаз.
Все детские утренники, начиная с новогодней елки и заканчивая днем космонавта, происходили в непосредственной близости от Него. Даже если это была только голова, скромный бюстик, мраморный, бронзовый, любой.
Шаркая чешками, мы приседали, кружились в хороводе, взявшись за руки, пели и декламировали, кто в лес, кто по дрова.
Танцевать я была мастак. А вот с декламацией дело обстояло из рук вон.
Прочувствованные тексты мне не доверяли. Интуитивно ощущали слабину.
И если в костюме снежинки или кабачка я была неподражаема…
Лучше всего удавались мне бессловесные роли. Без идеологического подтекста.
То ли дело Леночка Е. — предмет моего восторга.
Ладненькая, ясноглазая, она четко проговаривала все гласные и согласные, шипящие, рыкающие. Восхищенный зал аплодировал стоя, в то время как я, бессловесный овощ, делала пассы, семенила, притоптывала и раскачивалась, как того требовал сценарий.
По сценарию я была баклажан.
Конечно, это было обидно. Порой хотелось откинуть лиловое забрало и, так же блистая глазами, воскликнуть:
— Ленин всегда живой!
Но мне вряд ли поверили бы.
С грустью я провожала глазами тех, кто удостоился.
Из октябрятского значка я выросла, до галстука не доросла.
Тот, первый, купленный в отделе галантереи, — неподалеку красовались пугающие размерами и формой предметы женской гордости, но до этого было еще далеко, и потому равнодушным, хоть и встревоженным взглядом скользила я по всем этим выпуклостям, — мало что могло взволновать меня тогда, в эти предзимние месяцы.
Меня туда не впускали, как прочих, — недостойна, недостойна, — ну да, живости во мне было хоть отбавляй, и на линейке я облажалась, выпалив какую-то очевидную всем дурость, и приближались ноябрьские — они вселяли хрупкую надежду всем недостойным, — а оставалось нас трое, — я, уверенная (по крайней мере, в первой четверти) хорошистка, и еще двое.
Существа из низшего (как казалось мне) сословия — абсолютные пофигисты, двоечники, неудачники. Маргиналы.
Объединяло нас одно — неблагонадежность. Да, все-таки в среднем у меня был «уд» по поведению, но дневник пестрил хищными росчерками и знаками, выражающими степень крайнего возмущения и угасающей надежды — «Опять! Забыла!!!! В последний раз! Почему????»
Я постоянно забывала — дневник, тетрадь, прийти, надеть, пришить, — о, эта утренняя и вечерняя мука — торопливого пришивания, отпарывания и опять пришивания воротничков и манжет.
Я забывала дневник, показать дневник, сдать рубль, сдать пять…
В общем, веры мне не было.
Пионервожатой была длинноногая Людочка, — она так лихо носила прелестную, обтягивающую бедра юбку, а галстук так дерзко развевался на юной груди, — о, боги, — я шла за нею по пятам, мечтая хоть на секунду стать такой же — взрослой, уверенной в себе, собирающей десятки восхищенных взглядов.
Я мечтала о пионерской форме — я бредила этой юбочкой, и рубашечкой, и алой атласной тканью.
— Возможно, на ноябрьские, — небрежно обронила она, деловито цокая каблучками, и сердце мое преисполнилось.
Вы помните, сколько стоил галстук?
Мечта девятилетней девочки, застывшей у прилавка в галантерейном отделе.
В тот день было холодно, еще не мороз, но конец осени, хмурый ноябрь.
Я шла в распахнутом пальто, с трепещущим, развевающимся — да, именно так,
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!