Тадзимас - Владимир Алейников
Шрифт:
Интервал:
В Москве у Саши собрана огромная библиотека эзотерической литературы. Он так и говорит:
– У меня есть все!
И ему следует верить. Это ведь не кто-нибудь, а Саша.
Несколько лет назад Саша Гусев подарил мне эту фотографию Волошина.
Выполнена она в его секретной технике. Вначале была просто увеличена прежняя, маленькая. А потом уже действительно было «дело техники». Получился синтез: и фотография, и графика – сразу, в одной вещи. Произведение искусства.
Есть у меня еще здесь подаренные Сашей полуфотографии, полуграфические листы, с деревьями, разметавшими ветви, с целыми букетами линий, изгибов, наклонов и взлетов древесных.
Я мог бы еще долго рассказывать о Саше. Ведь он – часть моего Коктебеля. Он дружил, например, с Колей Шатровым. Ои знает многих действительно хороших людей.
Он несколько лет стоял в Москве в подземном переходе и делал фотографии прохожих, а потом преображал их в силуэты. У него тысячи этих человеческих силуэтов. Когда Саша их показывал, то казалось, что смотришь захватывающий фильм.
Немало бывало в Сашиной жизни событий. Немало есть у него и достоинств.
Хорошо, что подарил он мне фотографию Волошина.
Вовремя сделал это. Кстати очень она была. Очень к дому пришлась.
Так она и висит здесь.
Присутствует Волошин – рядом.С утра я все поглядывал на Волошина.
Смотрел на широкое, просветленное какое-то, лицо его, обрамленное вьющейся шапкой густых волос и седеющей – по рыжине – бородой. Смотрел в глаза его, обращенные к тому, кто смотрит на него. Обращенные – к единомышленнику. К собеседнику. К соратнику. Обращенные – вперед. На него смотрела – вечность. Но смотрел и я. Прямо в глаза ему я смотрел. И – чувствовал его взгляд. Ясный, внимательный. Пристальный. Взгляд-зов и взгляд-отзыв. Знающий взгляд. Ведающий.
Волошин смотрел на меня с фотографии – и жил.
Разумеется, он – жив. Я-то знаю об этом. Давно и твердо знаю. Жив, как и свет в мире. Жив, как и дух Коктебеля.Волошин – подлинный гений места. Великий мистик. Всем давно уже пора об этом знать. Что есть, то есть. Но – не знают. Не хотят знать. Некогда им. Незачем им знать. Это – знать. Им – то есть толпе. И не только ей. Ну хотя бы симферопольским университетским деятелям.
Помню, как на одной из волошинских конференций, уже ставших традиционными, проводимых Домом-музеем Волошина, года три, что ли, назад, выступая на ней, то есть будучи на людях, – а появляюсь я на людях крайне редко, но тут уж случай был такой, пригласили, позвали, и я пришел, – выступая, а значит произнося свое слово, говорил я о том, что Волошин – огромный поэт, ведический поэт, потому что у него ведическое мироощущение. Говорил о том, что он – великий мистик. О том говорил, что такое Волошин для Коктебеля, и не только для него, а для меня, для всех нас, давно с Коктебелем связанных людей, для света, для духа, для речи. Говорил – и знал, что говорю. Правду.
Но – не понравились кое-кому из присутствующих мои слова. И не только не понравились – а взбеленили просто этих кое-кого. Возмутили – ну прямо так, что сейчас же их, эти мои искренние слова, следовало – изъять. Будто из обращения изъять. Вычеркнуть. Методами советской цензуры – убрать. Снять. Устранить, будто и не было их. Да поскорее. Немедленно.И вот – образец такой цензорской деятельности.
Меня сразу осадил, сразу же перебил, на полуслове, не церемонясь ни со мной, ни с людьми в зале, вообще ни с кем, потому что чего там тянуть, действовать надо, – какой-то симферопольский филолог, или литературовед, или профессор, – уж не знаю точно, кто он такой, что за птица, каков он там, у себя в Симферополе, среди начальства, и в какой роли подвизается.
– Никакой Волошин не мистик! – безапелляционно, с категоричностью дурного толка – и тона, в данном случае просто неприличной, закричал он начальственным голосом, – закричал прямо с места, не вставая, даже не приподнимаясь слегка, но наоборот, удобно развалясь, обсидев, как обжив, свой стул, – видимо, немедленно, по партийной привычке, желая пресечь в корне этакое безобразие, понимаешь, этакую дезинформацию, которая, чего доброго, может смутить умы и души присутствующих в зале. – Он символист! Это известно! Сим-во-лист!
Странная логика. Будто символист – не мистик. Достаточно вспомнить всю их честную компанию. Но не объяснять же ему прямо здесь, что и мистики-то – разные бывают. Я покосился на этот беспардонный, самоуверенный, идиотский голос, не захотев даже вглядываться, кто там такой меня пресекает. Сказал еще вкратце кое-что из того, что считал нужным, да и ушел с трибуны.Конференция происходила в клубе пансионата «Голубой залив». Зал там большой. Был он битком набит и участниками конференции, и гостями, и просто интересующимися людьми, включая местных жителей.
На улице хлестал весенний дождь. Свежий дождь. Майский. Дверь в клуб распахнута была настежь. Мягкая прохлада дождя так радостно и очень кстати врывалась сюда, в заполненное людьми, надышанное помещение. Но головы партийных деятелей от филологии и литературоведения она не остужала.
Надо заметить, что сидели мы, вместе со старинным моим другом-приятелем, поэтом Генрихом Сапгиром, на сцене, в президиуме. Приглашены были сюда официально, дирекцией Дома-музея Волошина.
Директор, молодая, взволнованная, разнаряженная, праздничная Наташа Мирошниченко, недавняя выпускница Симферопольского университета, зорким оком увидела меня, скромно сидевшего в последнем ряду, поближе к двери, к дождю, к освежающей его прохладе, и громогласно, чтобы все слышали, объявила в микрофон:
– Среди нас находится замечательный поэт Владимир Алейников. Попрошу вас в президиум, Владимир Дмитриевич!
И призвала меня к себе, плавным, но требовательным жестом высвободившейся на мгновение из кружев и прочих воздушных деталей ее наряда, худенькой, белой руки – оттуда, издалека.
Весь зал одновременно повернулся и уставился на меня.
Пришлось встать и идти.
Подобным же образом Наташа призвала на сцену и Генриха.
Чуть нагнув седую голову и топорща опущенную краями вниз, под его юмористически подергивающимся носом, который уже заострялся и смарщивался так, будто он вот-вот скажет сейчас знаменитое свое: «По-о-нятно!..», тоже седую подковку усов, Сапгир проследовал за мной.
Мы сидели с ним не за столом, а за одним из нескольких, составленных в неровный, длинный ряд, столов. За этой чередой столов не хватало места всем членам президиума. Поэтому пристроились мы с Генрихом, по привычке, с краю. В этом были свои преимущества. Мы чувствовали себя свободнее. Не в числе прочих, а сами по себе. Не в стаде, не в стае.
До меня выступал и Сапгир. И его тоже – осадили. Пожилой человек Генрих, но и с ним не церемонились. Впрочем, и я немолод. Меня – потом уже, после него, осаживали. Инерция, надо полагать, уже работала. Чего, мол, с ними цацкаться, с поэтами этими! Вякают всякое тут, отсебятину несут, мнения свои высказывают! Нам их, поэтов, мнения – не нужны. Так эти симферопольские начальники, наверное, думали.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!