Harmonia caelestis - Петер Эстерхази
Шрифт:
Интервал:
317
Мой отец пребывал в молчании. Его отец отбыл в мир иной. С тех пор не прошло и недели, и ему было тяжело. А ведь он столько «практиковался», настолько уверен был, что готов. Мой отец очень любил своего отца, он нуждался в нем, ему нужно было, чтобы он был, пусть далеко, пусть даже их разговоры по телефону были такими нелепыми и даже их личные встречи большей частью проходили в молчании и требовали немалой находчивости. Поначалу мой отец выходил из себя оттого, что на 70–75 % их конверсации состояли в том, что его отец в мельчайших подробностях, с явной заинтересованностью и даже восторгом — чего с ним никогда, действительно никогда не бывало — рассказывал о ремонте в квартире своей подруги, с особым упором на сложностях, связанных с приведением в порядок ванной, на неблагонадежности ожидаемых (!) мастеров и в первую очередь их мухлеже с уровнем, еще счастье, что графиня собаку съела в этих делах (интересненько!) и знает, что им (работягам) ничего не стоит подложить мизинец (в смысле: под уровень), но тогда она пригрозит им пальчиком и те вынуждены будут с позором пойти на попятную. Мой отец пытался переменить тему, политика внешняя, внутренняя, экономика, культура, литература и проч., чтобы уж если ничего личного, ни о нем и ни о себе, так хотя бы разбудить в отце, мобилизовать его дряхлую мудрость, его дерзкий саркастический ум, ибо знал, что тогда субъективность, столь бесстрастно выставленная ими за дверь, вернется через окно. Но не действовало и это. Отцу было с ним так скучно, что ему приходилось краснеть. И тут неожиданно, словно новый абзац, он открыл для себя совершенно другого отца, увидел его как уникальный в своем роде объект, как тело, как своеобразное сочетание органических элементов, nie da gewesen[71], как уникальное и неповторимое творенье Создателя, как чудо, подобного которому не существует ни на Земле, ни на Луне, ни даже в Раю. И он к начал присматриваться к отцу, стал разглядывать его с головы до пят, до мельчайших деталей, до волоска, от каждого отдельно и до общего впечатления от волос, стал сравнивать его со старинными фотографиями, картинами, впечатлениями, сопоставлять одни элементы с другими, вспоминать жесты, бесконечное многообразие мимики, множество воспоминаний, особенно детских, разных историй, станцию, ярмарку, карусель, «игру желваков», и в конце концов у него сложилось бесчисленное количество образов отца. Кроме того, он разглядывал его не только во время их встреч, но иногда и подглядывал — как он, изможденный, стоял под изможденными мартовскими лучами солнца, как шепотком разговаривал по телефону с графиней, со спортивной оранжевой пластиковой сумкой в руках, безумный цвет которой почему-то был ему очень к лицу, он смотрел на него и не мог насмотреться, всегда замечая в нем что-нибудь новое, манеру бритья, например, или просто видел его на другом фоне, что вызывало новые ассоциации, и тот, на кого он смотрел, — мой отец — становился другим. Моя мать задыхалась от ревности, закатывала истерики, визжала, орала на него, даже царапала. Но моего отца интересовал только его отец. Он сидел у него в ногах и смотрел. Считал его годы. Проживи он еще три десятка (а ведь мог бы), то сейчас отцу было бы 108 лет — вот это было бы впечатление! Было бы. И на что я до этого тратил время? Он снова и снова радовался отцу, которому это становилось в тягость, и его отец жаловался на моего отца другим своим детям. Вам не кажется, что у вашего брата поехала крыша?
318
Умер дедушка. Мой отец запаниковал. Он почувствовал, что пошел обратный отсчет: десять, девять, восемь или один миллион десять, один миллион девять, неважно, где-то отстукивает счетчик — кстати, о стуке, он как-то прочел такое определение бесконечности: представим себе скалу величиной с гору Геллерта, на которую один раз в сто или тысячу лет садится маленькая птичка и легонько, едва касаясь, стучит по ней клювом; время, за которое скала целиком разрушится, — это секунда вечного бытия, и ясно, конечно, что это не бесконечность, а просто много-много чего-то, но ему тогда показалось, что он понял, что есть бесконечность: это нечто ужасно иное, — а то, что счетчик всегда был включен, семь, шесть, пять, дела не упрощает: он остался один, очередь за ним. Он осознал, что глумиться над временем — это гордыня, что время перемелет все, в том числе и глумление, и вкус его будет напоминать «привкус серебряной ложечки после первого металлического моста». Ему приснилось, что он — отец. Он обнаружил это, когда позвал отца, а тот не откликнулся. Ну конечно! Ведь Папочка — это теперь он, он! Вот так-то… А еще не прошло и недели, и все очень тяжело. С одной стороны, эта паника, с другой — он ведь его любил и проч. Кончилось мое время, еще летом предупредил дедушка моего отца. И все же произошло это неожиданно. Как только отец узнал, что дедушка серьезно болен, он тут же отправился в путь, а пока добрался, его отец уже не мог говорить, но все же он оставался при нем неделю, сидел, смотрел на отца, разглядывал каждую его клеточку. Мой дедушка написал на листе бумаги: «Твои глаза стали похожи на потрескавшийся от времени синий фарфор, только не надо мне говорить, что это естественное старение. Твоя мать говорила мне, что Миклошечке уже и сказать ничего нельзя, особенно о работе, такие изломанные у него глаза». Мой отец повзрослел, стал чем-то вроде маргинального интеллектуала. Жизнь его не задалась. Но в глазах окружающих нужно было поддерживать видимость, все так делают, даже после того как теряют неколебимую веру, что они будут вечно молоды и бессмертны. Вот почему недавно он основал небольшую компанию «Tatr GmbH» с молодой расторопной командой из трех только что вылупившихся из яйца инженеров. Теперь пытается эту компанию расширить, хотя в глубине души сознает, что большая команда расторопной, как правило, не бывает. И все же, кто знает?
319
Сынок, может, поговорим немного, попросил дедушка моего отца. О чем? Мой дедушка весело вздернул плечами. В ответ мой отец тоже дернул плечами, с той же самой неповторимой ужимкой — наследственность! — но не весело, а раздраженно. И уклонился от разговора, сославшись на занятость. Ему было пятнадцать, а в таком возрасте дел обычно по горло. Отец его был уже стар и слаб. Спокоен, красив, преисполнен достоинства, слаб. Он сидел в саду. Размером был с грушу. Жужжали осы. А лет двадцать спустя, немолодая уже, ушедшая на покой знаменитая на всю округу проститутка из Дунаваршани (моя бабушка) в пароксизме старческих воспоминаний обняла моего отца — возможно, впервые в жизни — и растрогалась, как это было прекрасно, как потрясающе, когда двадцать лет назад твой отец попросил тебя поговорить с ним. После этого он пришел ко мне и как величайшую новость поведал, что приходил наш сын, и мы с ним разговаривали целый час, целый час, представляешь? Я тоже была счастлива, и даже платить никому не пришлось. Ты осчастливил отца, он умер счастливым, спасибо тебе, сыночек.
320
Моя мать умерла. Она умерла при родах сына моего отца. Мой отец сидел на краю кровати и плакал. Умерла! Умерла! Ты отнял ее у меня! Ты отнял! Он потрясал кулаком то в сторону неба, то в сторону своей жены. Которая вдруг сказала: Но ребенок-то жив! Он пожал плечами. Но ребенок-то от тебя? Он снова пожал плечами. Жена встряхнула его обеими руками. От тебя? От меня. Ты уверен? Мой отец кивнул. Поклянись! Он поклялся. И тогда сказала жена: Я его воспитаю. У него уже есть два брата. Но они умерли на горнолыжном курорте: они, жена моего отца и два моих брата. Мой отец любил жить конкретно и потому срочно женился на одной крошке француженке. Которая, к сожалению, через семь месяцев ушла от него к торговцу кофе, некоему Бальдассаре Куккули — господину с белокурой бородкой и «альфа ромео» (последняя куплена им в рассрочку) плюс жена и четверо малышей в Турине. Он умер пять лет спустя (мой отец) в авиакатастрофе. О, мамочка.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!