Город не принимает - Катя Пицык
Шрифт:
Интервал:
– Э нет. Я никогда не расшториваю окон. Ни-ко-гда.
– Почему?
– Потому что я маньяк. Я расчленяю здесь детей. Таких невинных, типа тебя.
Виски оказался вкусным. Как мед. После каждого глотка на нёбе оставалась пыльца каких-то дивных, заморских тонов, словно снятая с крыл диких бабочек жарких стран. Я быстро опьянела, пряность разлилась во мне до кончиков пальцев и даже волос. Это было красиво. Андрей сидел на табуретке. Я на матрасе. Мы смеялись. Он рассказал о себе: танцор, хореограф. Был изгнан из Вагановки в пятом классе. Последние годы работал в Гамбурге. Танцевал в стриптизе. Недавно был депортирован. Каждый день ездил на кастинги, просмотры, собеседования. Искал работу. Состоял на учете в психдиспансере. С родителями не общался. Мечтал о месте бармена в гей-клубе на Техноложке. Два часа пролетели. Андрей ставил музыку за музыкой. Гарольд Маберн, Ирмин Шмидт. Покатываясь со смеху, я мотала головой:
– Нет! Только не Найман! Только не Найман!
– Как насчет Колина Уолкотта?
– Да! Да! Да! – скандировала я.
Мы устроили танцы, поскакали немного по комнате. Было весело. Из-за свечей на стенах плясали тени – метались и прыгали вместе с нами. Что происходило за окном? Еще день? Уже вечер? Может, ночь? В паузе, во время передышки, под «Гошакабучи» Андрей вдруг сказал:
– Если ты сядешь ко мне на колени, об этом никто никогда не узнает, обещаю. А ты сделаешь мне приятно. Слушай! – он подскочил с табурета и упал передо мной. – Может, отдашься мне, в рамках милости и сострадания? Ты же такая милая. Это видно. Мяу.
В воздухе разлилась характерная тишина. Я знала, что все в итоге сведется к сексу. Раз уж я не настоящая пианистка, а всего лишь уборщица, раз уж я так далека от тыла и всякого отчего, раз уж пришла – сама! – напилась, не побрезговав сесть на матрас с душком, то почему бы заодно и не поддаться на уговоры? Раз уж у меня не хватило сил окончить школу с золотой медалью и поступить на бесплатное отделение в государственный университет, то откуда же мне взять силы отказать такому веселому парню, с такой коллекцией кассет, наливающему от щедрот? Я знала, что вечер кончится этим, ровно как и знала, что мне не стоило приходить, что мой сосед – скучный человек, предсказуемый, одно фиглярство, только и всего. Вечер испортился. Веселость лопнула, как дождевой гриб под ботинком ребенка: красивая жемчужная шкурка настроения, натянутая на реальность, за три с половиной часа растянулась донельзя и порвалась, обнажив черную волчью пыль – табак, темноту, тоску. Андрей потерся головой о мои колени. Судя по всему, изображая кота.
– Ау? Мяу. Почему? Тебе нужны шампогни? Хачи в тазиках? Английских тазиках, за пол-лимона баксов?
Я отклонила его, сказала какую-то грубость, которую не могла вспомнить наутро, и ушла. В коридоре я застала Анну Романовну сидящей у трюмо. Она перебирала на коленях рассыпчатую записную книжку. Должно быть, собиралась звонить кому-то.
– Ум… Ты выпила, что ль? Таня?
Я разувалась молча.
– Ты зачем к соседу ходила?
Не отвечать получалось невежливо. А отвечать – странно. Нецелесообразно. Впрочем, ситуация, как всегда, представлялась безвыходной: казалось, что адекватного ответа не существует в принципе. После стольких сигарет и виски хотелось лечь. Я прошла через коридор, мимо нее, к своей двери. И в спину услышала:
– Ты зачем туда ходишь? К больному человеку, а? Тань? Он с головой не дружит, к нему даже папа с мамой не ходят, а ты зачем? Ты оттуда мне сюда заразы присеешь… сифилис, и туберкулез, и этот… может быть, прости господи… СПИД. Ты зачем грязь в дом носишь?
Я повернулась к ней лицом. Это все, что я могла для нее сделать в ту минуту.
По пятницам мы с Димасом сдавали бутылки. Снимали со стеллажа, укладывали в полипропиленовые баулы и в две ходки носили в ближайший пункт приема. Вырученные средства сдавали Алику. Официально нам разрешалось брать из каждого поступления «бутылочных» денег ровно на два пива «для себя». Мы открывали их ближе к вечеру, в ознаменование надвигающихся выходных.
Димас носил спортивный костюм из гладкой, блестящей, тянущейся ткани. Костюм решался в трех тонах: основные детали кроя – в насыщенном изумрудном и кроваво-красном, лампасы – белые. За всю историю работы в Союзе я не видела Димаса в другой одежде. Только этот костюм. И кожаная парка сверху.
Выходя на улицу, Димас делал резкий выдох:
– Х-ху!
Смотрел на облачко пара у рта и восклицал:
– Свежо!
Он сидел в соседнем со мной кабинете. Целыми днями играл в компьютерные игры. Трах-трах-трах!!! Бах-бах-бах!!! Но звук никогда не превышал определенного предела – того, внутри коего соблюдался комфорт человека за стеной – то есть меня. В общем, мы неплохо ладили. Иногда я заходила к Димасу с чашкой кофе, посидеть на столе, свесив ноги, попялиться в окно. В свои тридцать восемь мой сослуживец не имел семьи, носил волосы до плеч, располагал определенными воззрениями на Ельцина, на иномарки, на футбол. Он охотно делился соображениями. Жизнь – говно. Хачи достали. «Ситроен» – говно: слабый движок. Деньги есть только у жадных и беспринципных. Сериалы затрахали. «Хонда» – говно: лажовый пластик. «Ментов» смотрит стадо. Загробного мира нет. На хрена тужиться оставлять след в истории. Зачем себя обманывать? Только придурок берет тачку, которую надо каждую десятку загонять на сервис.
Как-то Димас посмотрел за сутки двадцать серий «Ментов». Кто-то дал ему кассеты.
– Ненавижу. Не-на-ви-жу. Игра никакая, сценарий никакой, из детского сада…
– А зачем ты смотрел?
Он не отвел взгляда от монитора, продолжал играть. Но по вздыбленным бровям и некоторой остекленелости глаз я могла судить о высшей степени недоумения, раздражения и бессилия, вызванных риторичностью вопроса. Мог ли он объяснить мне что-либо?
– М-дя… – произнес Димас с глубоким вздохом.
* * *
Раз в неделю к нам приходили свидетели Иеговы. Приносили литературу. Дарили Библию, журналы. Две женщины. В целомудренных пальто. Очень бедно, но тщательно прибранные. Старомодная цебовская обувь, косынки в мельчайшем цветочном крапе. Ни пятна, ни затяжки, ни выбившейся пряди. Ни одного замятого или сбившегося края. Умытые лица. Высокие лбы. Облезшие брови. Горящие глаза. Упорядоченный вид женщин внушал покой. Каждый раз они предлагали поговорить об Иисусе. Не кажется ли мне, что Бог несправедлив или даже безразличен к людям? «Иногда», – подчеркнуто уточняли они, не желая оскорбить меня подозрением в досужей спеси. Приходит ли мне в голову мысль о непостижимости Господа? Возможно, я ощущаю в этой непостижимости нечто родственное непостижимости пределов Вселенной? Задумывалась ли я о том, что произойдет, если все-таки акт постижения Господа (или конца Вселенной) состоится? Как мне кажется, истина могла бы изменить мою жизнь? Они всегда говорили со мной тихо, с тончайшим налетом раболепия – прозрачным, придающим интонации едва уловимый блеск, ласкающий слух и вызывающий известные мурашки. Мне – человеку, живущему не при матери, не при мясе (белковой пище) и не при любимом, – эта ласка ловцов человеков давала нечто вроде отдохновения. Являлась глотком воздуха. Собственно, глотком ласки.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!