Большие надежды - Чарльз Диккенс
Шрифт:
Интервал:
— Нисколько.
— А мне что-то показалось, что ты их не любишь.
— Я их действительно не люблю, и ты, вероятно, тоже. Но ничего, пускай едут.
— Смотри-ка, вот они, выходят из распивочной. Ух, какая жалкая, неприятная картина!
Должно быть, они только что угощали своего конвоира, потому что все трое вытирали губы рукавом. Каторжники были скованы вместе ручными кандалами, на ногах у них были железные кольца с цепью — я хорошо запомнил эти кольца! И одежда их была мне хорошо знакома. Конвойный, вооруженный двумя пистолетами, держал к тому же под мышкой толстую дубинку; но он был в наилучших отношениях с арестантами и, стоя подле них, пока закладывали лошадей, глядел так, словно они были интересной выставкой, еще не открытой для публики, а сам он — ее содержателем. Один из арестантов был выше другого ростом и шире в плечах, и ему по каким-то неисповедимым законам, действующим как на воле, так и в тюрьме, досталось платье меньшего размера. Руки и ноги его, точно подушки, выпирали из рукавов и штанин, арестантская одежда изменила его почти до неузнаваемости; но его полузакрытый глаз я узнал мгновенно. Это был тот самый человек, который в памятный мне субботний вечер сидел с ногами на скамье в «Трех Веселых Матросах» и целился в меня из невидимого ружья!
В том, что он меня пока не узнал, я мог не сомневаться. Он оценил опытным взглядом мою цепочку от часов, потом сплюнул и сказал что-то второму каторжнику; оба засмеялись, повернулись, звякнув общими кандалами, и стали смотреть в другую сторону. Номера, крупно написанные у них на спинах, как на дверях домов: отвратительные струпья, как у бездомных собак; закованные ноги, стыдливо обмотанные носовыми платками; любопытство и гадливость, какую они вызывали в окружающих, — все это, как и сказал Герберт, являло поистине жалкое, гнусное зрелище.
Но это было еще не самое худшее. Оказалось, что все задние места на империале заняты семейством, перебирающимся куда-то из Лондона, и что арестантов некуда посадить, кроме как на переднюю скамью, позади кучера. Узнав об этом, какой-то раздражительный господин, которому продали четвертое место на этой скамье, пришел в страшную ярость и стал вопить, что сажать его рядом с такими негодяями противно всем правилам, что это — стыд, и позор, и вред, и зараза, и не знаю что еще. А лошадей между тем запрягли, кучер торопился с отъездом, и мы уже готовились занять свои места, и арестанты со своим конвойным вышли со двора па улицу, обдав нас сложным, неотделимым от тюрьмы запахом горячего хлеба, грубого сукна, пеньки и известки.
— Да вы не расстраивайтесь, сэр, — уговаривал конвойный разъяренного пассажира. — Я сам сяду рядом с вами. А их посажу с краю. Они вам ничуть не помешают, сэр, будете ехать, как будто их тут и нет.
— Меня-то ругать нечего, — проворчал тот арестант, которого я узнал. — Я не по своей охоте еду. Я бы с моим удовольствием остался здесь. По мне — кто хочет, тот и занимай мое место.
— И мое тоже, — просипел второй. — Кабы меня спросили, я бы вас никого не стеснил.
И тут они оба захохотали и стали щелкать орехи и плеваться скорлупой, — как и я, вероятно, поступил бы, будь я на их месте и окружен таким презрением.
В конце концов выяснилось, что помочь разъяренному господину ничем невозможно и что ему остается либо ехать с кем бог послал, либо не ехать вовсе. Тогда он, не переставая жаловаться, залез на свое место, рядом с ним сел конвоир, арестанты тоже кое-как вскарабкались на крышу, и тот, которого я узнал, оказался прямо позади меня, так что я чувствовал на затылке его дыхание.
— Счастливого пути, Гендель! — крикнул Герберт, чуть только карета тронулась, и я поблагодарил судьбу за то, что он выдумал для меня это новое имя.
Невозможно передать, как болезненно я ощущал дыхание каторжника не только у себя на затылке, но и по всей спине. Словно в жилы мне проникала какая-то едкая, жгучая кислота, от которой даже скулы сводило. Казалось, он дышит глубже и чаше, чем нужно, и при этом производит куда больше шума; и я чувствовал, что весь скривился набок от робких усилий как-нибудь отгородиться от него.
Было очень холодно, дул ветер, и оба каторжника на чем свет стоит кляли погоду. Скоро мы совсем окоченели, а к тому времени, когда карета миновала харчевню, отмечавшую половину пути, все пассажиры уже давно умолкли и только ежились и дрожали в каком-то полусне. Я тоже задремал, не успев додумать, следует ли вернуть этому несчастному два фунта стерлингов, прежде чем я потеряю его из виду, и как лучше всего это сделать. Пробудился я в страшном испуге — оттого что нырнул вперед так далеко, словно решил поплавать между крупами лошадей, — и мысли мои вернулись все к тому же вопросу.
По-видимому, я проспал дольше, чем думал: было темно, и в мигающем свете наших фонарей я не мог разобрать, где мы находимся, но в холодном влажном ветре, дувшем навстречу, уже можно было различить знакомый запах болот. Каторжники, совсем ссутулившись и низко пригнув головы, чтобы укрыться от ветра за моею спиной, сидели теперь вплотную ко мне. Первые их слова, которые я услышал, когда проснулся, были словно повторением моих мыслей: «Два билета по фунту стерлингов».
— Где он их достал? — спросил тот, которого я видел впервые.
— А я откуда знаю? — ответил другой. — Где-то они были у него припасены. Небось приятели дали.
— Мне бы их сейчас, — сказал его сосед, отпустив ругательство по адресу погоды.
— Кого? Приятелей или два фунта?
— Два фунта. Приятелей, сколько у меня их было, я бы и за фунт продал — не жалко. Ну? Так он, значит, говорит…
— Он и говорит, — продолжал каторжник, которого я узнал, — а мы это все мигом обладили, на пристани, за штабелем леса. «Ты, говорит, завтра на волю выходишь». — «Правильно, говорю, выхожу». Ну, он и попросил, чтобы, значит, разыскать мальчишку, который его накормил и не выдал, и передать ему эти два билета. Я обещал и так и сделал.
— Ну и дурак, — просипел второй. — Я бы лучше сам их проел да пропил. Он скорей всего был новичок. Ты говоришь, он тебя в первый раз видел?
— Ну да. Разные партии, разные корабли… Его-то судили вторично, за побег, приговорили к пожизненной.
— И ты… ух, и холодище, чтоб его… ты только тогда и промышлял в этих краях?
— Только тогда.
— Ну и как здесь места, ничего?
— Места хуже некуда. Туман, канавы, топь, работа. Работа, топь, канавы, туман.
Оба снова разразились проклятьями и, вдоволь начертыхавшись, постепенно затихли.
Услышав этот разговор, я готов был тут же соскочить на дорогу и остаться один в кромешном мраке, но меня удержала уверенность, что человек этот и не подозревает, кто я. Я и сам изменился с годами, а главное — моя одежда и вид горожанина исключали для него всякую возможность узнать меня без случайной подсказки. Но разве не удивительно было, что мы очутились рядом на крыше кареты? И я трепетал, как бы кто-нибудь, по столь же удивительной случайности, не произнес при нем моего имени. Чтобы оградить себя от этой опасности, я решил слезть у самого въезда в город. Это мне удалось. Маленький мой саквояж лежал в багажном ящике у меня под ногами; я без труда достал его, выбросил на дорогу и сам спрыгнул следом — у первого фонаря, на первых булыжниках городской улицы. А каторжники покатили дальше. Я знал, в каком месте их ссадят и поведут прочь от большой дороги — к реке. В воображении я видел лодку с гребцами-арестантами, поджидающую их у затянутых илом ступеней пристани — слышал грубое, точно собакам брошенное: «Давай греби!» — видел проклятый богом Ноев ковчег, застывший на черной воде.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!