Преображение мира. История XIX столетия. Том II. Формы господства - Юрген Остерхаммель
Шрифт:
Интервал:
7. Империи: как в них живут?
С тех пор как существуют империи, их оценка в обществе колебалась между двумя крайностями. Торжествующе-милитаристской или примирительно-патерналистской риторике империалистов противостояла риторика угнетения и свободы борцов сопротивления, которых в XIX веке называли националистами. Эти архетипические основные позиции повторяются и в сегодняшнем дискурсе. Одни видят в империях машину насилия для осуществления физического подавления и культурного отчуждения. Основа такой интерпретации была заложена уже в период деколонизации[436]. Им противостоят те, кто, исходя из нынешнего хаоса, царящего в мире, делают вывод, что империи были гораздо успешнее в обеспечении мира и относительного процветания в таких нестабильных частях мира, как Африка, Центральная Азия или Балканы, чем незрелые национальные государства с их пестрым хаосом. В условиях такой жесткой полярности мнений непросто усредненно ответить на вопрос, каково это – жить в империях. Имперская пропаганда преподносит реальность в искаженном виде, но и не за всяким утверждением, будто империя – «тюрьма народов», стоят реальные невыносимые страдания ее жителей. Есть и другая сложность, имеющая много общего с первой. Неправильно утверждать, что имперские структуры или колониальный статус накладывали отпечаток на всю жизнь в империи или в ее колонии целиком. Поэтому бессмысленно также рассматривать колониальный мир как герметичную сферу в себе, не анализируя его (как анализируется в этой книге) с точки зрения всемирной истории. Найти здесь золотую середину нелегко. Классическая критика колониализма эпохи деколонизации была права, когда рассматривала колониальные отношения как принципиально деформирующие. Как идеально-типический колонизатор, так и колонизируемый претерпевал личностный ущерб в сравнении с воображаемым состоянием нормы. С другой стороны, если бы все аспекты жизни рассматривались только в рамках колониального порядка как навязанные извне отношения принуждения, это было бы лишь подтверждением фантазий о всемогуществе колонизаторов. С методологической точки зрения речь здесь идет также об отношениях между структурой и опытом. Тут сталкиваются различные направления анализа империй. Структурное мышление, характерное, к примеру, для марксистской традиции интерпретации, зачастую не оставляет в анализе места для конкретной жизненной реальности и психологической ситуации в империях. С переходом критической энергии марксизма в постколониализм возник обратный эффект: исключительный фокус на микроуровне индивидов или, в лучшем случае, небольших групп полностью оставляет за рамками более широкий контекст и упускает из виду силы, которые, собственно, и формируют опыт, идентичности и дискурсы. Тем не менее для типичного и распространенного имперского опыта XIX века можно выделить ряд общих черт.
Первое. В большинстве случаев присоединение региона к империи начиналось с актов насилия. Это могла быть как долгая захватническая война, так и локальная резня, которая редко «происходила» сама по себе, но часто использовалась как инструмент демонстрации силы для запугивания[437]. Таким образом завоеватель создает чувство буквально парализующего страха, демонстрирует (в случае успеха) превосходство своих силовых средств, символически маркирует свои претензии на господство над территорией и берет под контроль последующее разоружение населения, необходимое для установления монополии завоевателя на насилие. За исключением случаев, когда империи используют скрытую тактику торговых соглашений или миссионерские миссии, в их начале – травмирующий опыт насилия. Нередко это насилие происходит в обстоятельствах далеких от идиллического состояния миролюбия. Оно постигает социумы, уже обремененные собственным опытом внутреннего насилия, как, например, в Индии XVIII века, где шла междоусобная война между мелкими государствами – наследниками империи Великих Моголов, или на многих территориях Африки, раздираемых европейской и арабской работорговлей. За насилием же оккупационной фазы действительно часто следовало установление внутреннего мира в колонии.
Второе. Захват власти империей не всегда означает одномоментное обезглавливание верхушки местных обществ и полную замену туземной администрации чужаками. Подобное как раз встречалось, судя по всему, относительно редко. Яркие исключения – завоевание испанцами Америки в XVI веке и покорение Алжира после 1830 года. Обычно империи сначала ищут готовых к сотрудничеству коллаборационистов среди местной элиты, которым они, хотя бы для снижения издержек, оставляют или заново передают часть полномочий господства. Такую стратегию, встречающуюся в разных формах, называют косвенным управлением (indirect rule). В то же время даже в крайних случаях, когда существующие практики управления, как кажется, практически не меняются с приходом новых господ, местные носители власти все равно несут потери. Появление империи всегда приводит к обесцениванию местного политического авторитета. Даже правительства, которые под внешним давлением были вынуждены пойти на незначительные территориальные уступки, как, например, китайское по окончании Опиумной войны в 1842 году, утрачивают часть легитимности в собственном политическом сообществе. Они становятся более уязвимыми, и им приходится считаться с протестом, который, как в случае с движением тайпинов в Китае после 1850 года, сначала может иметь отнюдь не «антиимпериалистическую» мотивацию. С другой стороны, империалистический агрессор также сталкивается с проблемой легитимации. Колониальное господство всегда вначале нелегитимно – то есть является узурпацией. Осознающие это колониалисты стремятся подвести хотя бы минимальные легитимирующие обоснования, приобретая авторитет своими достижениями или прибегая к заимствованию местных символических ресурсов. Но лишь иногда и практически только при отсутствии больших культурных различий (как, например, в империи Габсбургов) узурпаторский характер имперского правления со временем сглаживается. Без мобилизации символического капитала монархии это практически невозможно. Если общества, переходя в состав империи, не были «акефальными» («без головы» – социальной верхушки), как некоторые племена в Сибири или Центральной Африке, они уже имели опыт господства короля или вождя. В таких случаях колониальные державы пытались переменить одежды имперской власти или напрямую войти в роль местных монархов. То, что подобное для республиканской Франции после 1870 года было невозможным, постоянно оказывалось изъяном ее символической политики.
Третье. Вхождение в состав империи влечет за собой включение в обширное пространство коммуникации. Коммуникационные потоки внутри империи идут обычно по радиальной схеме между центром и периферией. Коммуникационные связи между отдельными колониями и другими периферийными частями империи, конечно, тоже имели место (о многих из них мы узнаём лишь задним числом из новейших исторических исследований), но они редко имели преобладающее значение. Имперские метрополии жестко контролировали средства коммуникации и отслеживали прямые контакты между гражданами разных колоний с особым подозрением. При наличии соответствующих технических возможностей и вне доступа к государственной репрессивной машине элиты периферий использовали новые коммуникационные возможности. Это ясно прослеживается по использованию различных языков внутри империи[438]. Многоязычие в истории было практически нормой. Этот факт затушеван лишь отождествлением нации с моноязычной национальной культурой в Новое
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!