Мы - Дэвид Николс
Шрифт:
Интервал:
Так или иначе, моя грубость была малоприятной и неоправданной, и, как я подозреваю, возникло мнение, будто я «плохо держу удар». Печаль иногда сравнивают с оцепенением, хотя применительно к нашему случаю сие определение ни в коей мере не подходило. Оцепенению мы были бы даже рады. Но вместо этого мы чувствовали себя выпотрошенными, измученными, исполненными ярости. Конни в особенности была подвержена приступам бешенства, хотя в основном старалась сдерживать эмоции, а если и выплескивала их на меня, то только тогда, когда это не приносило особого вреда.
— Люди постоянно твердят, что я еще молода, — сказала она во время затишья после очередной бури. — Они твердят, что у меня впереди еще полно времени и мы можем завести другого ребенка. Но я не хочу другого ребенка. Я хочу этого.
Итак, мы вели себя некрасиво, мы вели себя неразумно. Мы ничему не научились. Мы были озлобленными, и уродливыми — с красными глазами, распухшими носами, — и безумными, а потому замкнулись друг на дружке. Друзья писали нам письма, мы их читали и даже испытывали благодарность, а потом выкидывали корреспонденцию на помойку. А что еще нам оставалось делать? Выставить письма на каминной полке, точно рождественские открытки? Причем особенно напрягала избыточная эмоциональность некоторых друзей Конни. Может, нам приехать к вам? — спрашивали они срывающимися, полными слез голосами. Нет, у нас все прекрасно, отвечали мы и больше не снимали трубку. Нас вытащили средь бела дня на похороны, короткое, мучительное мероприятие — что мы могли рассказать и какие случаи из жизни вспомнить, если речь шла о младенце, так и не успевшем сформироваться? И мне в очередной раз пришло в голову, что печаль — это не только боль утраты, но и сожаление о том, чего у вас никогда не было. Но так или иначе, мы худо-бедно пережили траурную церемонию. Присутствовали мать Конни, кое-кто из ее близких друзей, моя сестра. Мой отец сказал, что, если нужно, он приедет, но мне было не нужно. Мы вернулись домой сразу после церемонии, сняли траурную одежду и завалились в постель, где и оставались всю следующую неделю или около того. Мы целыми днями спали или просто валялись в кровати, ели скудную пищу, не ощущая вкуса, смотрели телевизор, не глядя на экран. К этому времени мы уже успели оцепенеть. Я никогда не ходил во сне, поэтому не могу поручиться, можно ли это назвать лунатизмом, но мы сидели и стояли, бродили и ели, не проявляя никаких признаков жизни.
Иногда Конни просыпалась ночью в слезах. Невыносимо смотреть на то, как убивается любимый человек, но в рыданиях Конни было столько животного и необузданного, что больше всего на свете мне хотелось, чтобы она замолчала. Поэтому я или обнимал ее, пока она снова не засыпала, или, махнув рукой на сон, смотрел вместе с ней в окно — стояло лето, и дни тянулись невыносимо долго, — и в эти предрассветные часы я мысленно повторял про себя торжественное обещание.
Да что там говорить, обещания, которые мы даем себе, как правило, чушь собачья; спортсмен клянется выиграть забег и приходит восьмым, ребенок обещает чисто сыграть фортепианное произведение и сбивается на первом же такте. И разве я сам не верил там, в родильной палате, что буду заботиться о своей дочери и беречь ее как зеницу ока? И еще. Мы с женой обменялись клятвами, которые были нарушены уже спустя шесть месяцев. Будь добрее, работай усерднее, слушай других, прибирайся, делай что должно; вечные решения, которые рассыпаются в прах при свете дня, и какой тогда смысл в очередной нарушенной клятве?
И все же я дал себе обещание. Я поклялся, что с этого дня буду заботиться о ней, не жалея сил. Буду отвечать на все ее звонки и никогда первым не повешу трубку. Сделаю все от меня зависящее, чтобы она была счастлива, и, конечно, никогда-никогда не оставлю ее. Хороший муж. Я стану хорошим мужем и не подведу ее.
Прошло время. Я вернулся к работе и по-прежнему проявлял сострадание, Конни же сиднем сидела дома, погрузившись в нечто такое, что мы не осмеливались называть депрессией, хотя, положа руку на сердце, это был самый точный диагноз. Мы нашли безобидный эвфемизм — «хандра», одним словом, «она опять хандрит». Я звонил ей из лаборатории, твердо зная, что она дома, и твердо зная, что она не подойдет к телефону. В тех редких случаях, когда Конни все-таки брала трубку, то отвечала невнятно, или односложно, или раздраженно, или сердито, и тогда я ловил себя на желании, чтобы телефон продолжал и дальше звонить. «Ты что, опять хандришь?» — «Да, немного хандрю». Я очень старался и крутился, насколько мог, на работе, хотя от волнения у меня постоянно сосало под ложечкой, молчаливо сидел на заседаниях кафедры, пропуская информацию мимо ушей, а вечером карабкался по лестнице в нашу квартиру, слушал, как надрывается телевизор, и застывал перед дверью, с ключом в руке. В то тяжелое время, должен признаться, у меня не раз возникало искушение спуститься по лестнице, а затем — бежать без оглядки, бежать куда глаза глядят, лишь бы подальше от той комнаты.
Но я себе этого ни разу не позволил. Нет, я делал глубокий вдох, прежде чем открыть дверь и обнаружить Конни, с красными глазами, в несвежей одежде, как всегда валяющейся на диване. Бывало, рядом с ней стояла бутылка вина, иногда початая, иногда пустая; бывало, на Конни нападала странная блажь, и тогда она начинала наводить чистоту: красила кладовки желтым, разгребала мансарду — и бросала все на полпути. Я в меру своих сил ликвидировал ущерб, готовил еду — что-нибудь здоровое — и присоединялся к ней на диване.
Жаль, что я не могу воспроизвести речь, подготовленную с целью вытащить ее из этого омута, что-то насчет необходимости возвращаться к нормальной жизни или учиться жить заново. Возможно, мои старания и увенчались бы успехом, я мог бы распахнуть настежь окна или найти вдохновение в природе. Возможно, хорошая речь и стала бы своеобразным катарсисом. Я составлял свое послание долгими бессонными ночами; поэтические вариации на тему банальных идей, оптимизма и умения жить сегодняшним днем, а еще что-то насчет времен года. Но я не мастер произносить красивые слова, мне не хватает красноречия и воображения, и после двадцати лет супружества мы и близко не подошли к такой простой и абсолютно ненаносной вещи, как катарсис. И даже если бы это было возможно, сомневаюсь, что катарсис — это именно то, чего мы так ждали. Перестать вспоминать или зацикливаться на этом? А собственно, ради чего?
Но я терпеливо сидел и пережидал вместе с ней нашу пору ненастья. И постепенно мы вернулись к жизни, а наш брак примерно в то время получил второе дыхание. Мы расправили плечи и начали выходить из дому, вместе посещали кинотеатры и выставки. Потом вместе ужинали и мало-помалу налаживали общение. Мы практически не смеялись, нет, это было бы уже перебором. Достаточно того, что мы вернули себе способность отвечать на телефонные звонки. Наиболее ветреные из наших друзей за время нашей добровольной изоляции отсеялись сами собой — что ж, скатертью дорога. Некоторые друзья успели обзавестись собственными семьями и не желали сглазить свою удачу. Мы все понимали и старались держаться подальше от них. Отныне и впредь мы будем жить скромно, довольствуясь простыми радостями.
Конни, по-прежнему не способная возобновить занятия живописью, решила попробовать себя на другом поприще. Коммерческие галереи никогда ее особо не устраивали, и поэтому она выбрала для себя вечерние занятия по администрированию в области искусства, словом, то, к чему у нее всегда лежала душа. Одновременно она начала работать в музее, в отделе образования, коим успешно руководит и по сей день. И вот как-то осенью, через год после того, как мы бродили у Серпентайна, мы снова сели на ночной поезд на Скай, ничем не примечательный городок, не считая того, что это было именно то место, которое мы оба любили и куда могли бы привезти Джейн. Мы проснулись рано утром, под проливным дождем отправились из отеля прямо на берег и развеяли там ее прах.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!