Путь избавления. Школа странных детей - Шелли Джексон
Шрифт:
Интервал:
Он говорит. Огонь. Он воет, поет, уговаривает, убеждает.
Ты, разумеется, не знаешь, о чем речь. Ну, разумеется! Ха-ха! Как же приятно с тобой разговаривать. Я бы дала тебе прибавку, если бы не знала, что ты откладываешь деньги, чтобы покинуть нас и начать жить самостоятельно – а я бы предпочла оставить тебя при себе. Пожалуй, прибавка подождет, но я подарю тебя коврик накрывать колени и подушечку с кисточками под ноги, а может, и лоток с углем, чтобы ты не замерзала, пока стучишь по клавишам – тап-тап-тап – и прислушиваешься ко мне, стучишь и прислушиваешься всю ночь напролет. Ты подбросишь уголь в очаг, чтобы пламя разгорелось оранжевым и билось о стеклянную заслонку, пока стекло не взорвется фонтаном осколков – нет! Под юбкой твои ноги не видны, но я слышу, как узконосые туфли постукивают о ножки стула. Нет, это не звук гвоздей, выдернутых из покореженного дерева; не звук доски, с грохотом упавшей на пол горящим краем и образовавшей узкий черный мостик, окаймленный огнем.
Осмелишься ли ты пройти по охваченному пламенем мосту? Ты сейчас похожа на оленя или зайца – напряженного, опасливого, бдительного. Неподвижного, но готового в любой момент сорваться с места и, если надо, прыгнуть через огонь или даже ринуться сквозь него.
Ты готова к прыжку! Я аплодирую тебе. Я тоже прыгнула. Сейчас в этом нет необходимости. Хотя крыша уже горит. Крыша сарая. Рассыпающееся ничто вокруг меня похоже на жуткую утробу, где царит кромешная тьма. И как мне только пришла в голову столь абсурдная и пошлая метафора, моя дорогая слушательница? Впрочем, пусть останется. У каждого рассказчика случаются стилистические огрехи.
Вокруг все исполосовано черно-оранжевым. В пучине пламени всегда найдутся места, где нет огня. Полосы огня; полосы, где его нет. Чтобы вырваться из пламени, нужно лишь сделать так, чтобы в одном месте языки полыхали, а в другом нет; тогда и из пылающего ада можно выйти целым и невредимым. Таков метод рационального демиурга. Теперь я предпочитаю его, мне ни к чему больше скакать, как заяц. Я даже не оглядываюсь посмотреть, рухнула ли крыша – а она должна была рухнуть в тот самый момент, когда я прыгнула, нырнула в пролом в стене и, ставя одну ногу перед другой, по тонкой доске перешла в безопасное место. За моей спиной догорает кучка пепла. Вопросительным знаком взвивается струйка дыма, рассеивается и исчезает.
Я ничуть не сомневаюсь, что ты тоже не стала паниковать. Ты очень спокойна. Компетентна. И послушна. Еще бы – иначе как бы тебе досталось это место?
Если я не ошибаюсь, ты заикаешься на букве «а». А-аабсурд. А-а-а-абракадабра. А-а-ад. Мне это в тебе нравится. «А» – начало алфавита, и запинаясь в самом его начале, ты в некотором смысле заявляешь, что есть другой алфавит, который гораздо сложнее освоить – алфавит тишины. Кажется, ты выросла в Нью-Йорке. Или в Патерсоне? В любом случае, твой родной город настолько велик, что я никогда не смогла бы почувствовать себя в нем как дома. Твоя семья нуждалась в деньгах, и ты рано начала работать – возможно, посудомойкой. На твои плечи легла забота о младшей сестренке (такой смышленой, такой бойкой) и матери (беспутной алкоголичке). Сестренка умерла. От чего? От чахотки, как я? Нет, кажется, от холеры или гриппа; одно из трех. От заразы, что гуляет по бедняцким кварталам, где ты ютилась бок о бок с тысячами других. Мать тоже заболела; кашляя кровью и перегаром, она велела тебе убираться к дьяволу, и в каком-то смысле ты так и сделала: недолго пожив у тетки, ты пришла ко мне. Я рада, что ты это сделала.
Ты черная? Кажется, да. Я знала об этом и забыла, ведь когда я говорю в твое внимательное ухо, ум твой не имеет цвета – абсолютная белизна, на которой я пишу эти строки (хотя я ни в коем случае не хочу сказать, что бесцветность предпочтительна или даже возможна). Среди нас нет бесцветных: кто-то цветом напоминает пергамент, другие – персик или розу; третьи – пегую лошадь. Вот у меня, к примеру, лицо желтоватое. Твой оттенок гораздо красивее моего.
Являлась ли к тебе покойная сестра? Ты говорила, что она мертва, а может, я это говорила, или ты – сказав, что это мои слова, записав мои слова и убедив меня в том, что это сказала я. Не сомневаюсь, что она мертва; не сомневаюсь, что ты не оставила бы ее с матерью (если бы ту не унес грипп). Если то, что я слышала о твоей матери – то, что я сказала о ней, – правда, ты бы ни за что не оставила с ней Битти. Когда мужчины, разгорячившись от джина и похоти, вытворяли с твоей матерью всякое за зеленой простыней, отделявшей ее кровать от ваших в единственной комнате (за простыней горел свет), ты затыкала Битти уши и пела ей песенки (мы не заикаемся, когда поем), или заворачивала ее в теплое одеяло и выносила на площадку пожарного выхода, где та считала горящие окна и любовалась луной, поднимающейся вверх по небосводу.
Я описала соитие как нечто отвратительное, и, вероятно, таким оно тебе и казалось. Ребенку ни к чему взваливать на себя груз родительских удовольствий; ему и без того хватит горя и боли. Но зеленая простыня, за которой горел свет…
Мне говорили, что сексуальный акт чем-то напоминает смерть, а оргазм так и называют – «маленькой смертью». Говорят, что во время оргазма человек ненадолго становится вещью, неодушевленным предметом, и познает – рад познать – то, что известно лишь предметам, когда те ударяются о другие предметы, катятся, останавливаются, а потом катятся дальше. Мне бы, наверное, хотелось попробовать вступить в сексуальный акт. Что бы ты подумала, если бы я… впрочем, я бы ни за что не стала делать это с человеком. С деревом – да; или с чугунной печью. Хотя, пожалуй, мне понравилось бы совокупляться с жестянщиком на его тележке, увешанной кастрюлями, лопатками и ведрами с гвоздями; они бы раскачивались и с лязгом ударялись друг о друга, и нам бы казалось, что мы состоим из металлолома и связок гнутых ложек, подвешенных на веревке. Лучше бы так и было. Гнутые ложки не могут зачать. А мне бы этого не хотелось.
Впрочем, это всего лишь праздные мысли – не слишком-то сильно мне этого хочется. Возможно, дело в том, что я нашла другой способ удовлетворить свое желание, ибо заикание чем-то напоминает секс. Когда мы заикаемся и спотыкаемся о звуки, речь становится хрипом, гудением, скрежетом в глотке, теряет материальность, и смысл ее отодвигается на дальний план. Время дребезжит, как тележка жестянщика. Трещат и поскрипывают согласные. Заикаясь, мы тоже раскачиваемся на месте, долбим языком по нёбу, а лица наши искажают странные гримасы; щеки краснеют, рот кривится, горло сжимается кольцом вокруг рвущегося наружу дыхания, и мы забываем, что хотели сказать, лишь говорим, говорим, говорим. Что это такое, если не секс; секс – это и есть заикание, мир, бьющийся о порог, и оба этих явления – разновидности смерти, радостной смерти, ведь мы любим мир настолько, что жаждем раствориться в нем.
Мир колеблется между смыслом и материей. А мы в самом центре, в точке опоры; мы и есть точка опоры. И, кажется, из-за меня равновесие нарушается и мир накреняется, но в какую сторону? Этого я не знаю.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!