Василий Розанов как провокатор духовной смуты Серебряного века - Марк Леонович Уральский
Шрифт:
Интервал:
В. В. Розанов-преподаватель.
Итак, с конца 1890-х годов в российских интеллектуальных кругах на все лады стала дискутироваться тема сексуальности. У истоков этой дискуссии, как отмечалось выше, стояли Лев Толстой и Владимир Соловьев. Затем «приманку» склюнули символисты и заедино с ними Василий Розанов.
В эпоху, отдававшую предпочтение внутреннему переживанию, его (Роз<анова>) литературным кредо стали интимные отношения [МАТИЧ. С. 52].
Однако в отличие от других русских мыслителей Серебряного века:
Для столь сложной духовной работы, которая должна была заставить общество заговорить о насущных проблемах Бога, души, пола, свободы, Розанов помещает себя в образ шута с «нездоровым» интересом к половой проблематике, превратившим свою жизнь в театральную пьесу [ЧЕТВЕРИКОВА. С. 19].
Такая позиция автоматически вытолкнула его из-за рамки академического дискурса, превратив в глазах широкой общественности в журналиста-«порнографа» и юродствующего мифотворца. При этом, однако, в узком кругу интеллектуалов и философов-персоналистов его авторитет как свободного мыслителя оставался неколебимым. Как беллетрист Розанов, ищущий новые смыслы и экспериментирующий с формой представления текстов и образов интимного, также хорошо вписывался в символистский литературный мейнстрим, в котором сублимация эротического элемента, стала, говоря словами Фрейда, «выраженной особенностью культурного развития».
Если откровенные рассуждения о «проблеме пола» — провокативный лейтмотив многочисленных розановских писаний, то у Валерия Брюсова, например, эротические аллюзии возникают даже тогда, когда говорит о стихотворных размерах:
Целовал я рифмы бурно,
Прижимал к груди хореи,
И ласкал рукой Notturno[203],
И терцин ерошил змеи.
Однако:
Открытое введение эротических мотивов в поэзию при тогдашней, девяностых годов, цензуре было невозможно, и Брюсов был вынужден ограничиваться рамками традиционных «приличий». Это важно подчеркнуть, чтобы не создавалось превратного впечатления об эпохе становления русского символизма. <…> лишь постепенно, под коллективными усилиями многих поэтов, <…> прежняя структура общественного сознания станови<т>ся более снисходительн<ой> к откровенно эротическим описаниям [БОГОМОЛОВ].
Приводимое ниже предельно откровенное стихотворение Валерия Брюсова 1902 года оставалось неопубликованным добрых девяносто лет:
Когда ты сядешь на горшок,
Мечты моей царица,
Я жажду быть у милых ног,
Чтоб верить и молиться.
И после к мокрым волосам
Я прижимаю губы,
И кислый вкус, и все, что «там»,
Моим лобзаньям любы.
И ищет, ищет мой язык,
Как раздразнить желанья
Той, к чьим устам я весь приник,
Чьи знаю содроганья.
И ты дрожишь, и вот, и вот
Твои колени жмутся,
И — чувствую! — в мой влажный рот
Иные капли льются[204].
Несмотря на цензуру, все эротическое творчество,
не выходившее в печать, существовало в сознании как самого Брюсова, так и его ближайшего литературного окружения. И для них было очевидно, что именно эротика (как в поэзии, так и в жизни) — одна из наиболее ярких сфер выявления «декадентского» начала в человеке, именно через нее отчетливее всего рисуются полярно противоположные устремления его души. Приведу ряд лишь отчасти вошедших в издание 1927 года записей Брюсова в дневнике за конец 1894-го и начало 1895 года, выразительных даже безо всяких комментариев.
1 декабря 1894 г.: «Вчера утром я был в унив<ерситете>, дома писал стихи, пот<ом> занимался с сестрами, потом пошел на свидание. На свидании провел несколько блаженных минут в чистой любви, но на возврат<ном> пути мы столкнулись с О. Л., О. П. и мамашей Мани. Мы ехали на извощ<ике> и окаменели. Сцена. Пот<ом> был у Ланга, потом на возврат<ном> пути совершил бодлеровскую шутку, зайдя к какой-то отвратительной рябой женщине (см. мое стихотв<орение> „Шатаясь, я вышел…“). Самый декадентский день!»
14 декабря: «Как-то недавно зашел в бард<ак>. В результате маленький триппер — это третий. Но как отношусь я к нему! Будто ничего нет. Сравниваю с началом этой тетради. В какую бездну пал я! Впрочем, заодно в начале этой тетради обо мне не знал никто, а теперь все журналы ругаются. Сегодня „Новости дня“ спокойно называют Брюсов, зная, что читателям имя известно».
25 февраля 1895 г.: «В четверг был у меня Емель<янов-> Коханский [205] и увел меня смотреть нимфоманку. Мы поехали втроем в № 9, и там она обоих нас довела до изнеможенья — дошли до „минеток“. Расстались в 5 час. (Девица не только нимфоманка, но и очень хорошенькая, и, видимо, вообще психически ненормальная). Истомленный приехал домой и нашел письмо от другой Мани (ту — нимфоманку — тоже звали Маней) и поехал на свидание; опоздал на целый час, но Маня ждала. После ночи оргий я был нежен, как Рауль; поехали в Амер<иканское> кафе и Маня совсем растаяла от моих ласк. Я сам был счастлив».
<…>
Брюсов объявляет одним из «ключей тайн» — страсть: любовную, телесную, плотскую страсть. «Тело, обычно подчиняющееся руководству ума и воли, — в мгновения страсти, как самодержавный властелин, повелевает всем существом человека. Мы знаем тело только в наших духовных восприятиях, в сознании, — но в страсти обличается для нас вся самостоятельность и независимость телесного». И далее: «Любовь исследима до конца, как всякое человеческое, хотя бы и непроизвольное создание. Страсть в самой своей сущности загадка; корни ее за миром людей, вне земного, нашего. Когда страсть владеет нами, мы близко от тех вечных граней, которыми обойдена наша „голубая тюрьма“, наша сферическая, плывущая во времена вселенная. Страсть — та точка, где земной мир прикасается к иным бытиям, всегда закрытая, но дверь в них».
Формула была найдена, слово — произнесено. На место безраздельного торжества «сверхчеловеческого» начала в обычном человеке (не только в Брюсове или Бальмонте, но и в Емельянове-Коханском) было подставлено начало иное, мистическое и требующее полного, самоотверженного проживания в себе. Не стать выше общественных приличий, тем самым перешагнув грань «человеческого, слишком человеческого», как предлагало примитивно понятое ницшеанство девяностых годов (когда даже Горький считался выразителем идей, посеянных Ницше), а ощутить во всех изгибах и извивах страсти присутствие Божественного — вот что стало на довольно продолжительное время одной из основных идей русского символизма.
Конечно, эротическое приобретало разные облики у разных писателей, так или иначе к символизму близких. Тут был и ужас ремизовских героев перед отвратительностью плотской любви, и расчисленное претворение в отвлеченные литературные схемы столь интриговавшего современников тройственного союза Мережковских и Философова, и довольно примитивное эстетизирование красоты у Сологуба (линия Людмилы и Саши Пыльникова в «Мелком бесе», Елисаветы в «Творимой легенде»),
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!