Крокозябры - Татьяна Щербина
Шрифт:
Интервал:
Нехорошая она только по номеру — 13. Однако недавно моя молодая со-перница (коллега по перу) из Питера купила себе билет на 13 число, в 13 вагон, 13 место. Она была несуеверная, как и я — стоически, из принципа — несуеверная, но пошла с этим билетом по гололедной Москве и упала. Встать не может. Лежит в снегу, подмораживается, ждет «скорую». «Скорая» через час примчалась (при советской власти она приезжала через час, потому что машин скорой помощи было мало, а теперь, потому что машин слишком много и пробки), положила бедную девочку на носилки и отвезла в Склиф. Нога была на вид целая, а внутри ясно, что поломанная. В Склифе со-перницу выгрузили из машины и обронили с носилок прямо на каменный пол. Тут-то нога уже по-настоящему раздробилась на мелкие части, и части эти висели по разные стороны от вершины слома. Пришлось класть на растяжку, и так на долгие месяцы она стала бабой-ягой с гипсовой ногой и с горя решила выйти замуж за первого встречного, поскольку думает теперь, что другие встречные ее отвергнут: нога стала казаться костяной навеки. Тут присовокупились и прочие грустные мысли: что обречена она жить в своей хрущобе до скончания веков, в нищете, с двумя сыновьями от двух мужей, один из которых свихнулся на почве неприязни к нечистой силе и лежит в дурке, а другой разорился и спился. И мать свою, лишившую ее наследственной квартиры, потому что не почесалась отбить ее у государства, она ненавидит.
Если рассказать эту историю про девушку как-бы-неизвестно-откуда и задать вопрос: в какой стране может жить такая девушка, учитывая, что не бомж, и книжки выпускает, и в журнале работает? Сомнений быть не может — в России. В стране, где государство — это всё, а человек ничто. Точнее, царь и его свита, царский царь, советский или президентский — всё, а остальным нужно иметь сил, талантов, локтей, изворотливого ума в десять раз больше, чтоб выжить, чем гражданину любой другой страны. Я пишу эти строки в знаменательные дни произнесения нескончаемого обвинительного приговора Ходорковскому — избранному в соперники царю. Его могли тихо кокнуть, как Кирова, но не имели возможности добраться, пробраться под видом хулиганов сквозь охрану, а может, решили, что история не должна повторяться дословно.
Поняла ли моя бабушка, что прав был Плеханов: построили ту же монархию, но на пролетарской подложке? Не ту же, поплоше, и этого уже не исправить. В нехорошей стране нехорошая квартира — правильная среда обитания.
Мама распределила жилплощадь так: большая, шестнадцатиметровая комната была ее спальней и гостиной, пятиметровая — ее кабинетом, а девятиметровая — моя. Мама выключала свет, а потом заходила проверить и заставала неизменную картину: я читала с фонариком под одеялом. Я читала всегда: в антрактах спектаклей, на уроках, на переменках, в троллейбусе, на котором ездила теперь в школу далеко, поскольку школа моя осталась на Арбате. Зимой я выходила на улицу в не существующие ныне двадцатиградусные морозы, одетая в несколько слоев шерсти и каракулевую шубу, похожая на упитанного черного барашка (а хотелось быть красивой — в капроновых колготках, в туфельках на каблуках, в облегающей кофточке), в семь утра еще держалась ночная тьма, я ждала троллейбуса Б или 10, постукивая от холода зубами, отчего половина их поломалась, надуваясь флюсами, и садисты-дантисты вырывали их к чертовой матери. С их точки зрения лечить измученные холодом зубы бесполезно: раз отморозил — так и будут воспаляться. Я садилась в нетопленый троллейбус, открывала книжку и улетала в этот гораздо лучший, чем окружающий, мир. Иногда, правда, я ехала не в школу, без зазрения совести прогуливая уроки: клала в портфель, в качестве которого мама приспособила мне свой старый чемоданчик, фигурные коньки и ехала в Лужники. Фигурное катание было вторым после чтения увлечением: коротким, сугубо сезонным, когда я смотрела, затаив дыхание, как изящные люди в красочных балетных костюмах, нисколько не страшась замерзнуть во льдах, выделывали сальховы и тулупы, аксели и тодесы, дорожки и кораблики, и мне очень хотелось быть на них похожей.
Я научилась кататься, делать ласточку и кораблик, и на льду была похожа не на барашка, а все же на девочку: в черных шерстяных рейтузах и красном то ли мини-платье, то ли длинном свитере, связанном мамой из толстой шерсти. Каток был местом, где я чувствовала себя красивой и счастливой. Я иногда и дома надевала коньки — с белыми высокими ботинками — и красовалась перед зеркалом. Как-то показала взрослой подруге, а она говорит: «Ты на козленочка похожа, с копытцами». Мама оставляла меня с этой подругой, ее ученицей, когда уезжала в командировки, мы подружились — мне было двенадцать, а ей двадцать два. Мы с ней всегда веселились, кроме одного раза, когда я болела корью, слишком поздно, в пятнадцать лет, поэтому температура была сорок, большей частью я лежала без сознания, а очнувшись, услышала как-то, что врачиха говорит маме: «Может, она и не выживет». Я поняла смысл фразы, но осталась к нему безучастна, снова провалившись в забытье. Потом мне стало лучше, только вместо глаз были два красных круга. Но не потому что я стала дьяволицей, несмотря на барельеф дьявола у изголовья, а из-за кровоизлияния в глаза под воздействием болезни.
Я была еще очень слаба, но у мамы приспела заграничная командировка. Не по просторам родины, которыми легко пренебречь, а в Бухарест. Мама, может, и поколебалась, но все же уехала. Разумно не объяснишь, почему в моем еле живом состоянии мне нужна была именно мама, а не подруга, но я потеряла сон и писала маме бесконечные письма, плавно перешедшие в галлюцинации: я видела маму воочию, звала ее, и меня ничем нельзя было усыпить. Нет бы мне тут читать без всякого фонарика под одеялом, который мама неизменно отнимала и очень сердилась, но чтение в моем состоянии было не по зубам, хотя тогда зубов было еще много.
Я не спала пять суток и, разумеется, подвинулась рассудком. После первых суток без сна врач прописал корень валерьяны, а после пятых — набор для шизофреников: аминазин, амитриптиллин и что-то еще. Это потому, что нервная система, поколебленная младенческой хворью, не выдерживала испытаний оставленностью. Я любила маму: к этому времени как раз она одержала победу над моими чувствами к деду и отцу. Маме удалось убедить меня в том, что любить я должна ее и только ее, а не деда, которого она стала называть даже убийцей, и не корыстолюбивого отца, который к тому же и не заботится обо мне. Отец и вправду заботился не особо, как почти все советские отцы, изредка водил меня в ресторан ВТО, где проводил время в шумных компаниях, — показать дочь. Дед же был отставлен. Конечно, если б он знал о моей болезни, он бы примчался, показал меня лучшим врачам, положил в лучшую больницу, но он ничего не знал и пил все больше.
Что-то было в маминых уверениях о том, что она — единственная, кто у меня есть, из родных и близких, от первой Моисеевой заповеди, что Бог один, других нет, и поклоняться им, несуществующим другим, есть ужасное преступление. Я любила маму болезненно, не могла привыкнуть к резким перепадам ее настроения — от неистовых проявлений любви ко мне до ненависти. В доме я была Золушкой: после смерти бабушки мама обнаружила, что прожить вдвоем со мной на свою зарплату младшего научного сотрудника она не в состоянии, что с хозяйством без домработницы тоже не справляется, так что с моих одиннадцати лет мама отдавала мне зарплату, а мое дело было — распределить ее на месяц, чтоб хватило.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!