Обломов - Иван Александрович Гончаров
Шрифт:
Интервал:
И Обломов при намеке на это вдруг схватит в смущении за чаем такую кучу сухарей, что кто-нибудь непременно засмеется.
Они стали чутки и осторожны. Иногда Ольга не скажет тетке, что видела Обломова, и он дома объявит, что едет в город, а сам уйдет в парк.
Однако ж, как ни ясен был ум Ольги, как ни сознательно смотрела она вокруг, как ни была свежа, здорова, но у нее стали являться какие-то новые, болезненные симптомы. Ею по временам овладевало беспокойство, над которым она задумывалась и не знала, как растолковать его себе.
Иногда, идучи в жаркий полдень под руку с Обломовым, она лениво обопрется на плечо его и идет машинально, в каком-то изнеможении, молчит упорно. Бодрость пропадает в ней; взгляд утомленный, без живости, делается неподвижен, устремляется куда-нибудь на одну точку, и ей лень обратить его на другой предмет.
Ей становится тяжело, что-то давит грудь, беспокоит. Она снимет мантилью, косынку с плеч, но и это не помогает – все давит, все теснит. Она бы легла под дерево и пролежала так целые часы.
Обломов теряется, машет веткой ей в лицо, но она нетерпеливым знаком устранит его заботы и мается.
Потом вдруг вздохнет, оглянется вокруг себя сознательно, поглядит на него, пожмет руку, улыбнется, и опять явится бодрость, смех, и она уже владеет собой.
Особенно однажды вечером она впала в это тревожное состояние, в какой-то лунатизм любви, и явилась Обломову в новом свете.
Было душно, жарко; из леса глухо шумел теплый ветер; небо заволакивало тяжелыми облаками. Становилось все темнее и темнее.
– Дождь будет, – сказал барон и уехал домой.
Тетка ушла в свою комнату. Ольга долго, задумчиво играла на фортепьяно, но потом оставила.
– Не могу, у меня пальцы дрожат, мне как будто душно, – сказала она Обломову. – Походимте по саду.
Долго ходили они молча по аллеям рука в руку. Руки у ней влажны и мягки. Они вошли в парк.
Деревья и кусты смешались в мрачную массу; в двух шагах ничего не было видно; только беловатой полосой змеились песчаные дорожки.
Ольга пристально вглядывалась в мрак и жалась к Обломову. Молча блуждали они.
– Мне страшно! – вдруг, вздрогнув, сказала она, когда они почти ощупью пробирались в узкой аллее, между двух черных, непроницаемых стен леса.
– Чего? – спросил он. – Не бойся, Ольга, я с тобой.
– Мне страшно и тебя! – говорила она шепотом. – Но как-то хорошо страшно! Сердце замирает. Дай руку, попробуй, как оно бьется.
А сама вздрагивала и озиралась вокруг.
– Видишь, видишь? – вздрогнув, шептала она, крепко хватая его обеими руками за плечо. – Ты не видишь, мелькает в темноте кто-то?..
Она теснее прижалась к нему.
– Никого нет… – говорил он; но и у него мурашки поползли по спине.
– Закрой мне глаза скорей чем-нибудь… крепче! – шепотом говорила она… – Ну, теперь ничего… Это нервы, – прибавила она с волнением. – Вон опять! Смотри, кто это? Сядем где-нибудь на скамье…
Он ощупью отыскал скамью и посадил ее.
– Пойдем домой, Ольга, – уговаривал он, – ты нездорова.
Она положила ему голову на плечо.
– Нет, здесь воздух свежее, – сказала она, – у меня тут теснит, у сердца.
Она дышала горячо ему на щеку.
Он дотронулся до ее головы рукой – и голова горяча. Грудь тяжело дышит и облегчается частыми вздохами.
– Не лучше ли домой? – твердил в беспокойстве Обломов, – надо лечь…
– Нет, нет, оставь меня, не трогай… – говорила она томно, чуть слышно, – у меня здесь горит… – указывала она на грудь.
– Право, пойдем домой… – торопил Обломов.
– Нет, постой, это пройдет…
Она сжимала ему руку и по временам близко взглядывала в глаза и долго молчала. Потом начала плакать, сначала тихонько, потом навзрыд. Он растерялся.
– Ради Бога, Ольга, скорей домой! – с беспокойством говорил он.
– Ничего, – отвечала она, всхлипывая, – не мешай, дай выплакаться… огонь выйдет слезами, мне легче будет; это все нервы играют…
Он слушал в темноте, как тяжело дышит она, чувствовал, как каплют ему на руку ее горячие слезы, как судорожно пожимает она ему руку.
Он не шевелил пальцем, не дышал. А голова ее лежит у него на плече, дыхание обдает ему щеку жаром… Он тоже вздрагивал, но не смел коснуться губами ее щеки.
Потом она становилась все тише, тише, дыхание делалось ровнее… Она примолкла. Он думал, заснула ли она, и боялся шевельнуться.
– Ольга! – шепотом кликнул он.
– Что? – шепотом же ответила она и вздохнула вслух. – Вот теперь… прошло… – томно сказала она, – мне легче, я дышу свободно.
– Пойдем, – говорил он.
– Пойдем! – нехотя повторила она. – Милый мой! – с негой прошептала потом, сжав ему руку, и, опершись на его плечо, нетвердыми шагами дошла до дома.
В зале он взглянул на нее: она была слаба, но улыбалась странной, бессознательной улыбкой, как будто под влиянием грезы.
Он посадил ее на диван, стал подле нее на колени и несколько раз в глубоком умилении поцеловал у ней руку.
Она все с той же улыбкой глядела на него, оставляя обе руки, и провожала его до дверей глазами.
Он в дверях обернулся: она все глядит ему вслед, на лице все то же изнеможение, та же жаркая улыбка, как будто она не может сладить с нею…
Он ушел в раздумье. Он где-то видал эту улыбку; он припомнил какую-то картину, на которой изображена женщина с такой улыбкой… только не Корделия…
На другой день он послал узнать о здоровье. Приказали сказать: «Слава Богу, и просят сегодня кушать, а вечером все на фейерверк изволят ехать, за пять верст».
Он не поверил и отправился сам. Ольга была свежа, как цветок: в глазах блеск, бодрость, на щеках рдеют два розовые пятна; голос так звучен! Но она вдруг смутилась, чуть не вскрикнула, когда Обломов подошел к ней, и вся вспыхнула, когда он спросил: «Как она себя чувствует после вчерашнего?»
– Это маленькое нервическое расстройство, – торопливо сказала она. – Ma tante говорит, что надо раньше ложиться. Это недавно только со мной…
Она не досказала и отвернулась, как будто просила пощады. А отчего смутилась она – и сама не знает. Отчего ее грызло и жгло воспоминание о вчерашнем вечере, об этом расстройстве?
Ей было и стыдно чего-то, и досадно на кого-то, не то на себя, не то на Обломова. А в иную минуту казалось ей, что Обломов стал ей милее, ближе, что она чувствует к нему влечение до слез, как будто она вступила с ним со вчерашнего вечера в какое-то таинственное родство…
Она долго не спала, долго утром ходила одна в волнении по аллее, от парка до дома и обратно, все думала, думала, терялась в догадках, то хмурилась, то вдруг вспыхивала краской и улыбалась чему-то, и все не могла ничего решить. «Ах, Сонечка! – думала она в досаде. – Какая счастливая! Сейчас бы решила!»
А Обломов? Отчего он был нем и неподвижен с нею вчера, нужды нет, что дыхание ее обдавало жаром его щеку, что ее горячие слезы капали ему на руку, что он почти нес ее в объятиях домой, слышал нескромный шепот ее сердца?.. А другой? Другие смотрят так дерзко…
Обломов хотя и прожил молодость в кругу всезнающей, давно решившей все жизненные вопросы, ни во что не верующей и все холодно, мудро анализирующей молодежи, но в душе у него теплилась вера в дружбу, в любовь, в людскую честь, и сколько ни ошибался он в людях, сколько бы ни ошибся еще, страдало его сердце, но ни разу не пошатнулось основание добра и веры в него. Он втайне поклонялся чистоте женщины, признавал ее власть и права и приносил ей жертвы.
Но у него недоставало характера явно признать учение добра и уважения к невинности. Тихонько он упивался ее ароматом, но явно иногда приставал к хору циников, трепетавших даже подозрения в целомудрии или уважении к нему, и к буйному хору их прибавлял и свое легкомысленное слово.
Он никогда не вникал ясно в то, как много весит слово добра, правды, чистоты, брошенное в поток людских речей, какой глубокий извив прорывает оно; не думал, что сказанное бодро и громко, без краски ложного стыда,
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!