Гусь Фриц - Сергей Лебедев
Шрифт:
Интервал:
А других доказательств у Ермака и не было. Разве только то, что Борис не раз ночью ходил с ординарцем на нейтральную полосу и возвращался под утро. Там стоял подбитый немецкий танк, командирский T-IV, и Борис его изучал, чтобы в бою лучше знать слабые стороны. А что ночью ходил – так днем танк простреливается с немецких позиций. Но Ермак написал, что в танке у Бориса вроде как почтовый ящик, и один раз бойцы видели, что возвратился он с бумагами на немецком, с пачкой машинописных листов, и читал их в блиндаже. Борис показал на следствии, что нашел в танке технический справочник, ремонтные инструкции для танкистов; но это уже не могло его спасти.
А еще Ермак добавил, что считает всю семью Швердт – в прежние годы он слышал от Бориса о братьях и сестрах – шпионским гнездом, ведь, несмотря на фальшивое отречение, Борис продолжал тайно получать письма от сестры Антонины, служащей на каком-то секретном производстве в Ленинграде и наверняка осведомляющей о нем своего брата-шпиона.
Кирилл понимал, что, даже найдись у Бориса высокий покровитель, такой донос никто не решился бы положить под сукно. Напишет Ермак выше, в особый отдел корпуса или армии, и с заступника три шкуры спустят: зачем врага покрываешь? Но и арестовывать сразу не стали – то ли не до конца поверили Ермаку, почуяли ложь, то ли решили вскрыть все связи мнимого агента.
Борису позволили еще две недели повоевать. Он наконец узнал, что его жена и дети в осажденном Ленинграде. И его армия, Вторая Ударная, шла к Ленинграду, чтобы разорвать кольцо блокады!
Борис, потеряв голову, попросил по телефону знакомого в штабе армии рассказать, каков общий план операции, какой части отводится какая роль, – он надеялся, что его подразделение первым достигнет города. Штабной офицер сообщил в контрразведку о странной, нарушающей субординацию и секретность просьбе; особисты решили, что донос Ермака полностью подтверждается, немецкий агент Швердт пытается разузнать важнейшие военные планы.
А еще – как последний гвоздь в крышку гроба – партизаны донесли, что бывший командир Красной армии Глеб Швердт, считавшийся с сентября сорок первого без вести пропавшим, обнаружен в роте РННА в должности командира взвода.
Выходит, брат отомстил брату, думал Кирилл; ведь Глеб наверняка догадывался, что ждет его родных, если советские власти узнают, что он состоит в РННА. Надеялся, что немцы быстро победят? Что его служба останется тайной? Или на самом деле хотел приговорить братьев и сестер, продолжавших после ареста отца жить, есть, пить, выходить замуж, рожать детей?
Бориса арестовали и увезли в тыл. Доказательств не было никаких, кроме злосчастной фамилии, глупого интереса и службы брата в РННА. Может – пять шансов из ста – трибунал бы заменил высшую меру разжалованием в рядовые.
Но в середине марта немцы контратаковали, и скоро Вторая Ударная оказалась в мешке. Кто-то должен был ответить за внезапный удар немцев, сорвавший наступление. Теперь история майора Швердта представала в совершенно ином свете; за него взялись так, что в два дня Борис признался, что является агентом абвера, и брат его Глеб – агент абвера, и отец Арсений тоже был агентом абвера. Особисты спешили, их могли спросить: как же вы просмотрели вражеского шпиона у себя под носом? И потому Борис был без промедлений расстрелян.
Мрачным призраком к семье вернулся мясоедовский сюжет; как будто бы тогда, в пятнадцатом году, судьба мальчика Бориса была уже написана до последней буквы, и ее даже показали отцу и матери в зеркале чужой драмы: смотри.
Или – смерть всенародно оболганного, сделанного козлом отпущения за генеральские ошибки полковника, хладнокровно, под хвалебный гул прессы, под крики «Повесить!» приговоренного к петле судом, знавшим о его невиновности, преданного такому шельмованию после казни, что люди стыдились самой фамилии Мясоедов, спешили поменять ее, – смерть одного заведомо невинного стала той черной воронкой, что затянула в себя всю Россию, рукоплескавшую этой смерти (как Францию едва не утащило на дно позора дело Дрейфуса). И все, что происходило потом со страной, – бессудные аресты, массовые расправы – было лишь многоликим отражением давней драмы, проросшей, как ядовитое зерно, в судьбах тех, кто рукоплескал, – и даже тех, кто просто жил тогда, едва родившись.
Бориса расстреляли в те дни, когда немногие оставшиеся танки его части пытались пробить коридоры к окруженным советским войскам, а немцы контратаками с флангов снова перекрывали эти лазейки, узкие полосы земли в болотистом междуречье, где земля уже почуяла близкое тепло.
Кирилл ездил на место расстрела, маленькую станцию, где добывали торф. И в том торфе, говорили, иногда находят мертвецов сорок второго года, нетленных, ушедших в незамерзающие глубины.
Все там было низкое, и дома, и перрон, и вокзальчик, только старая водокачка казалась высокой, хотя на крупной станции потерялась бы. И подумал Кирилл, что расстреливали у водокачки: надо же расстреливать у чего-то, приурочить смерть к какой-то мете, которая означала бы конец, снимала с конвоира часть ответственности, словно так было отмерено убитому – дожить досюда и не дальше, а тот, кто спускал курок, только следовал разметке судьбы.
Кирилл посмотрел на жухлую траву, на рябые следы велосипедных шин в пыли – и подумал о бабушке Каролине, о том, что она, такая близкая, такая несомненная в его жизни, с легкостью могла бы обратиться в невзрачную эту пыль, в заскорузлую землю, в которой поблескивают уголками стеклышки битых бутылок. Ведь органы могли начать – по наводке Ермака – расследование в отношении других членов семьи. Но остальные Швердты уже погибли в Ленинграде, а она, единственная живая, застряла в эвакуации. Дело закрыли окончательно, и она осталась жива. А если бы Каролину нашли, если бы она, так сказать, оказалась рядом, под рукой, – был бы еще один пыльный полустанок, водокачка с выщербинами то ли от времени, то ли от пуль, лучи закатного солнца в зеленых бутылочных стеклах.
Потом Кирилл ездил в Витебскую область, в Осинторф – снова болота, снова торфяные разработки, – где немцы расстреляли Глеба. Опрятное гниение болот, растерянные деревья, сухие метелки тростника, уныло шуршащие под ветром.
В Осинторфе Кирилл вспомнил Немецкое кладбище, свою догадку, сколь большого числа мертвых недостает в фамильных склепах, в семейных могилах; разрушены семьи, разбросаны по свету уцелевшие отпрыски, уже не помнящие всех связей родства. И старый монумент на могиле Бальтазара, известняковый алтарь с каменной Книгой, показался Кириллу чем-то вроде маяка, меты, ведомой всем мертвым его рода, его семьи. И бабушка Каролина, думал Кирилл, приходила на Немецкое кладбище так же, как, тоскуя, приходят в те места, где в последний раз видели кого-то. Она, избежавшая блокады, пережившая войну, призванная потом в военные переводчики, получившая службу и паек благодаря швердтовскому опасному наследству – немецкому языку, бесконечно ждала у могилы Бальтазара тех, кого это наследство погубило.
* * *
Теперь Кирилл снова думал о Немецком кладбище; о том, какую роль оно играло в его географии Москвы, как было соединено с другими местами, с домами родных.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!