Лев Толстой - Анри Труайя
Шрифт:
Интервал:
«– Что это такое? – строго спросил офицер. – Кого тут снимают?
Студенты, конечно, не были довольны незваному гостю, и один шутник быстро отвечал:
– Герцена в натуре.
– Как Герцена?.. – переспросил офицер.
Но смех объяснил ему шутку, и, кусая губы, офицер уехал».[342]
Никого не арестовали – бумаги у всех живущих здесь были в порядке, но один из офицеров занес фамилии всех присутствовавших в список подозреваемых. Тетушка и Мария Николаевна могли не опасаться, что будут найдены некоторые запрещенные книги и письма Герцена, – Петерсон позаботился о том, чтобы надежно их спрятать.
Жандармы вернулись в Ясную, потребовав, чтобы их накормили и напоили, позаботились об их лошадях. Два дня стояли в имении лагерем, подозревая каждого, входя без стука в комнаты, перелистывая книги в библиотеке, счета, бумаги, роясь в шкафах, белье, не забыли заглянуть в рояль, совали нос в дела семьи, громко смеялись и хлопали дверьми. Из Ясной отправились в Никольское, где не нашли ничего, кроме дневника Николая. Слабое утешение после сорока восьми часов поисков.
Полковник Дурново был недоволен – слишком неорганизованно и необдуманно было это дело. Полиция наблюдала за деятельностью Толстого давно, и хотя он явно не нарушал закон, демонстрировал, тем не менее, чрезмерную доброжелательность по отношению к мужикам и слишком громко заявлял о своей любви к свободе. Многие помещики оскорблены были несправедливым, как им казалось, к себе отношением Толстого, когда тот был мировым посредником. Кто-то из них, по всей видимости, написал жандармскому полковнику Воейкову в Москву, что один из студентов, живущих в Ясной Поляне, занимается распространением антиправительственных прокламаций. Полицейский осведомитель Шипов, отправленный на «место преступления», подтвердил, что Толстой платит из собственных средств примерно двадцати студентам либерального толка, обзавелся всем необходимым для обустройства типографии и готовится к августу месяцу выпустить манифест по случаю тысячелетия Руси, ниспровергающий основы государства. Шипов сообщал, что в доме есть потайные двери и лестницы, а по ночам его стерегут многочисленные часовые. Осведомитель сам был арестован за излишнюю болтовню и пьянство, когда докладывал начальству о всех этих странных фактах, но никто и предположить не мог, что в его рассказе нет ни слова истины. Шеф жандармов князь Долгоруков, заручившись поддержкой Александра II, приказал полковнику Дурново провести расследование. Во что бы то ни стало надо было найти секретную типографию, шрифты, прокламации.
Когда Дурново убедился в своей ошибке, извинился перед тетушкой Toinette, заверил ее, что она может быть спокойна, но посоветовал проследить, чтобы племянник не слишком увлекался политикой, так как за его деятельностью пристально наблюдают. Крестьяне, слуги, потрясенные вторжением жандармов, думали, какое преступление мог совершить их барин, который с каждым днем казался им все менее непогрешимым, и не могли решить, следует ли посылать своих детей в школу к человеку, которым недоволен государь.
Полковник Дурново и представить не мог, какая разыграется драма, когда четырнадцатого июля писал Долгорукому, что после проведенного обыска может констатировать, что дом графа Толстого меблирован довольно скудно, в нем нет ни потайных дверей, ни скрытых лестниц, ни типографского станка, ни телеграфа, и ни в Ясной Поляне, ни в Никольском не было обнаружено никаких компрометирующих хозяина бумаг; что хозяин довольно высокомерен по отношению к соседям и настроил против себя помещиков тем, что, будучи мировым посредником, чаще вставал на защиту крестьян; что с мужиками он держится просто, а с детьми в школе – по-дружески.
Только приехав двадцатого июля в Москву, Толстой узнал об обыске: его рукописи, письма, дневник читали жандармы, его дом осквернен, а в доброй воле сомневаются крестьяне. Нет, оставить это просто так было нельзя! В гневе поистине барском обращается он к «бабушке» Александрин, которая для него олицетворяет двор:
«Хороши ваши друзья! Ведь все Потаповы, Долгорукие и Аракчеевы и Равелины – это все ваши друзья… Какой-то из ваших друзей, грязный полковник, перечитал все мои письма и дневники, которые я только перед смертью думал поручить тому другу, который будет мне тогда ближе всех… Счастье мое и этого вашего друга, что меня тут не было – я бы его убил!.. ежели бы можно было уйти куда-нибудь от этих разбойников с вымытыми душистым мылом щеками и руками, которые приветливо улыбаются. Я, право, уйду, коли еще проживу долго, в монастырь, не Богу молиться – это не нужно, по-моему, а не видать всю мерзость житейского разврата – напыщенного, самодовольного и в эполетах и кринолинах. Тьфу! Как вы, отличный человек, живете в Петербурге? Этого я никогда не пойму, или у вас катаракты на глазах, что вы не видите ничего».[343]
Тридцать первого он был в Ясной, где от тетушки узнал все подробности. В течение недели в нем клокотал гнев, и, когда он достиг высшей точки, второе письмо было отправлено Александрин:
«Дела этого оставить я никак не хочу и не могу. Вся моя деятельность, в которой я нашел счастье и успокоенье, испорчена. Тетенька больна так, что не встанет. Народ смотрит на меня уж не как на честного человека, мнение, которое я заслужил годами, а как на преступника, поджигателя или делателя фальшивой монеты, который только по плутоватости увернулся. „Что, брат? попался! Будет тебе толковать нам о честности, справедливости; самого чуть не заковали“. О помещиках, что и говорить, это стон восторга. Напишите мне, пожалуйста, скорее, посоветовавшись с Перовским или А. Толстым, или с кем хотите, как мне написать и как передать письмо государю? Выхода мне нет другого, как получить такое же гласное удовлетворение, как и оскорбление (поправить дело уже невозможно), или экспатриироваться, на что я твердо решился. К Герцену я не поеду. Герцен сам по себе, я сам по себе. Я и прятаться не стану, я громко объявлю, что продаю именья, чтобы уехать из России, где нельзя знать минутой вперед, что меня, и сестру, и жену, и мать не скуют и не высекут, – я уеду».
К концу письма у него даже появляются мысли о самоубийстве: «У меня в комнате заряжены пистолеты, и я жду минуты, когда все это разрешится как-нибудь».[344]
Хотя Александра Толстая и состояла при дворе, несправедливость приняла близко к сердцу и отвечала своему несносному племяннику с нежностью и достоинством, что первое письмо взбудоражило ее, а второе заставило горько плакать, что кровь ее кипела, когда она воображала себе, как жандармы рылись в его бумагах. Обещала предпринять шаги с тем, чтобы ему были принесены извинения, и убеждала, что ни государь, ни шеф жандармов не одобряли действия своих посланников. Пыталась уверить, что в России слишком много заговоров и демократических излишеств, а потому жандармы просто теряют голову, и невольная несправедливость касается иногда людей невиновных и честных. И раз число подозреваемых все растет, не надо стыдиться, что тебя подозревают в чем-то недобром по отношению к власти. Главное, чтобы совесть была спокойна, и не идти на поводу у своего честолюбия. Именем всего, что есть для него святого, она призывала Льва не прибегать к крайним мерам, говорила о том, что мы не задумываемся, совершая массу несправедливостей в отношении Всевышнего, но как только несправедливость касается нас самих, нам это кажется невозможным перенести. Упрекала в мыслях о том, будто она боится быть скомпрометированной его письмами. Говорила о своей материнской любви к нему, советовала положиться на Бога.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!