Эстетика эпохи «надлома империй». Самоидентификация versus манипулирование сознанием - Виктор Петрович Крутоус
Шрифт:
Интервал:
Когда-то датский литератор и критик Георг Брандес, состоявший в переписке с Ф. Ницше, назвал философию последнего «аристократическим радикализмом». Это определение признал удачным, метким сам Ницше, и именно так озаглавил Брандес свою статью о немецком философе. По аналогии и контрасту философию Шестова уместно назвать «скептическим радикализмом». (Задумываясь о природе современного постмодернизма, автор настоящей статьи пришёл к следующей рабочей формулировке: «Постмодернизм – это универсальный и радикальный социокультурный скептицизм второй половины XX – начала XXI века, перерастающий в своеобразный утопический культурный «проект»»)[276]. Именно радикальная скептическая установка наиболее красноречиво свидетельствует о постмодернистском характере философии Шестова, о его внутреннем родстве с этим направлением, ставшим в наше время весьма влиятельным. Разумеется, речь идёт лишь о типологическом родстве скептицизма шестовского и постмодернистского в современном его понимании.
Такой взгляд на постмодернизм, повторю ещё раз, противостоит расхожим представлениям о том, что ему, якобы, «нет аналогов в предшествующей истории человечества». Привязка как философии Шестова, так и современного постмодернизма к «общему знаменателю» скептицизма подводит к выводу о том, что постмодернистская парадигма не есть порождение лишь нескольких последних десятилетий или даже всего XX века. У неё есть и более глубокие философские корни.
В каком методологическом ключе, в духе какой парадигмы воспринимают и интерпретируют философию Шестова современные исследователи?
Едва ли не общей чертой всех обозначенных выше шестововедческих текстов является установка их авторов на выявление прежде всего позитива в наследии философа – его «предчувствий», «предвосхищений» и «пророчеств», подтвердившихся в последующей социальной истории, в истории человеческой мысли и чувства. Философское наследие Шестова воспринимается и осмысляется учёными в духе современной научной толерантности, как одно из проявлений естественного многообразия направлений, течений, школ. Более всего авторы хотели бы избежать упрощений и огрублений. (Ещё свежа память о тенденциозных идеологизированных проработках и разносах неординарных мыслителей, отбрасывании с порога всего нестандартного, порой шокирующего своей необычностью.) К тому же речь идёт о мыслителе трудной, бедственной судьбы, вынужденном эмигранте, изгнаннике. Такой толерантности, казалось бы, можно только радоваться. И всё же, всё же, всё же…
Некоторые авторы говорят о «приобретениях и потерях Шестова» (Р. Гальцева), о своих «теоретических претензиях» к его философии и даже о личной отчуждённости от неё (Н. В. Мотрошилова). Тем не менее, упомянутая установка на выявление позитива часто ослабляет, а то и полностью поглощает внимание ко всему проблематичному, осложняющему, противоречивому (что условно можно обозначить как «негатив»).
Неклассичность воззрений Шестова признаётся практически всеми. Ю. В. Кушаков рассматривает шестовский «проект» как форму преодоления ограниченностей классической немецкой философии, как постклассику. Н. В. Мотрошилова подчёркивает нетрадиционности и новаторство учения Шестова. Но впрямую о его близости к постмодернизму раннему (начала XX века) и позднему (наших дней) не говорит, за единичным исключением, никто. А ведь для этого есть, как я пытаюсь здесь показать, все основания.
В публикациях современных шестововедов представлено, как правило, усвоение и присвоение «классикой» неклассического (постмодернистского) феномена. Это скорее использование адогматичного, будоражащего, в чём-то даже провокативного материала в интересах дальнейшего развития философской мысли, нежели выявление всех присущих феномену интенций – бесспорных и спорных, позитивных и негативных. При таком подходе исчезает, может быть, самое главное и ценное: полновесный диалог «на равных» классики с нонклассикой, который обещает, по моему глубокому убеждению, максимальную степень плодотворности. Когда исследователь просто ассимилирует всё позитивное в наследии крупного мыслителя, как бы слагая гимн во славу его, принципиальные различия классики и нонклассики перестают осознаваться, диалог становится невозможным и излишним.
Увидеть в философии Шестова начало постмодернизма (как это сделала применительно к творчеству Вяч. Иванова В. И. Самохвалова) – значит обострить ощущение различия между классикой и нонклассикой, значит углубить наше понимание как «предтечи», так и его отдалённых во времени преемников, последователей. Такой шаг, мне кажется, должен быть сделан нашим шестововедением.
«Уроки Шестова». Парадоксы и издержки творческих искании мыслителя.
В современных историко-философских текстах часто идёт речь об «уроках Шестова», которые мы должны осмыслить и усвоить. Против этого трудно что-либо возразить. Однако уроки бывают разные. Отрадные и болезненные. Данные нам в качестве образца для подражания, или в назидание и предостережение. О благих уроках философии Шестова уже немало сказано выше; теперь надо учесть и другие, более сложные или даже негативные.
Существенное место в философии Шестова занимает проблема трагического. Согласно Шестову, подлинная философия возникает и существует только на почве глубочайшей личностной трагедии. Но даже в этом, казалось бы, самом бесспорном пункте не всё однозначно, есть свой свет, свои тени.
Трактат молодого Ницше «Рождение трагедии из духа музыки» (1872) поставил вышеназванную проблему во весь рост, связав её с закономерностями развития культуры, её взлётами и упадками. Когда идеи Ницше достигли России (в 1892–1894 гг.), первые представители русской ницшеаны, проявив интерес к различным сторонам новоявленного учения, трагический нерв этого учения как бы не заметили, проигнорировали. Так поступил не только Н. К. Михайловский (литератор! литературный критик!), но и авторитетнейший философ В. С. Соловьёв.
Правда, были и те, кто постарался продолжить и развить ницшевскую трагическую интенцию. Одним из первых её подхватил Вяч. Иванов. В литературе Леонид Андреев настойчиво, страстно обнажал ранее скрытые глубины трагизма бытия[277]. Л. Шестов был в числе тех немногих, кто сохранил и обострил интерес к этой фундаментальнейшей философской и эстетической проблеме, дав импульс к дальнейшему её осмыслению и разработке.
Однако имплицитно заложенные в ницшевской постановке проблемы широта и глубина Шестовым были частично утрачены. (Кстати, «Рождение трагедии» русский последователь Ницше счёл ранним, незрелым сочинением автора и, можно сказать, не принял его всерьёз).
Для Ницше трагедия творится взаимодействием противоположных начал – дионисизма и аполлонизма. В порождаемом трагедией «метафизическом утешении» сливаются скорбь и радость: «Индивид гибнет, но целое мира живёт и торжествует». Подлинная трагедия (в духе Эсхила), по Ницше, преодолевает декадентский пессимизм.
Для Шестова же, целиком стоящего на стороне страдающего и гибнущего индивида, такое решение проблемы неприемлемо. Соответствующий ницшевский термин «метафизическое утешение» он отвергает. Его собственная трактовка сущности трагического более односторонна и мрачна, она ближе к кьеркегоровскому видению, к кьеркегоровской тональности в её разработке. И ещё: Шестов, подобно великому виртуозу Паганини, исполняет свою партию «на одной струне». Струна эта – конфликт между единичным человеческим существованием и миром как целым. Да, это глубочайшее трагическое противоречие. Но есть ведь и другие, им несть числа, однако они остаются вне поля зрения мыслителя.
Исследователи справедливо отмечают склонность Шестова к суждениям заведомо односторонним, предвзятым и эпатирующим. Обычно это относят на счёт неустранимой оригинальности
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!