Кошмары - Ганс Гейнц Эверс
Шрифт:
Интервал:
Должен сознаться, в ту ночь я не спал, хотя меня и не кусали москиты. Одно из двух: или мальчик солгал, или же я открыл изумительный феномен – память, которая заходила за пределы жизни человека и захватывала случаи из жизни предков.
Почему бы нет? У меня зеленые глаза, как у моей матери, и выпуклый лоб, как у моего отца. Все может наследоваться, любая склонность, любой талант. А разве память не может переходить по наследству? Самый маленький котенок, если на него лает собака, выгибает спинку и шипит. Почему? Потому что у него вдруг совершенно инстинктивно пробуждается воспоминание, унаследованное от тысячи предыдущих поколений, о том, что это – лучшее средство защиты. Стоит только раскрыть том Брема, как на каждой странице сыщется некая странная привычка, которой животные не могли приобрести сами, но по памяти получили от бесконечного множества предыдущих поколений. В том-то и кроется инстинкт: в памяти, унаследованной от предков. А индейцы, мозг которых был свободен от всякой другой работы, синие индейцы, предки которых питались исключительно пищей, удивительным образом развивающей память, конечно, должны обладать еще более развитой памятью, перешедшей к ним от родителей.
Родители продолжают жить в своих детях. В самом деле? Но что же продолжает жить? Быть может, лицо. Дочь музыкальна, как отец, а сын левша, как мать. Случайность. Нет, нет, мы умираем, а наши дети совсем, совсем другие люди. Мать была уличной потаскухой, а сын сделался известным миссионером. Или: отец был обер-прокурором, дочь играет в казино. Нам приходится тешить себя бессмертием души, распевающей «аллилуйя» на зеленых лугах в небесном селении, – на этой земле жизнь наша конечна, на этой земле, которую мы знаем и любим. Конечна и быстротечна.
И мы не хотим умирать. Мы делаем невероятные усилия для того, чтобы продлить жизнь в воспоминании, и умираем относительно спокойно, если имя наше напечатано в энциклопедическом словаре. Мы счастливы только тогда, когда осознаем себя свободными от смерти, пусть и на миг. Всякому хочется жить в воспоминаниях человечества, или своего народа, или, по крайней мере, своей семьи. Вот почему толстый бюргер хочет иметь детей – наследников своего имени.
Нечто живет – и, быть может, лучшее. Многое умерло – и, быть может, к лучшему. Как знать? Ибо все умерло, что так или иначе не сохранилось в воспоминании. Тот совершенно умер, кто забыт, а не тот, кто умер. Но в том-то и дело: люди начинают понимать, что не воспоминание хорошо, а забвение. Воспоминания – изнурительная болезнь, отвратительная чума, душащая живую жизнь. Мы не должны больше наследовать от отца и матери, не должны смотреть на них снизу вверх, нет, мы должны смотреть на них сверху вниз, в самую глубину, ибо мы больше их, выше их. Мы должны разбить «вчера», ибо сознаем – мы живем сегодня, и наше «сегодня» лучше. В этом наша великая вера, столь сильная, что мы вовсе не думаем о том, что великое «сегодня» уже завтра превратится в жалкое «вчера», достойное быть брошенным в воду. Вечная борьба с вечным поражением: только когда мысли наши отходят в область прошедшего, они побеждают.
Мы – рабы понятий наших отцов. Мы мучаемся в оковах, задыхаемся в узкой темнице жизни – в темнице, которую создали наши праотцы. Но мы строим новую, более обширную храмину, и только в момент нашей смерти мы заканчиваем постройку, и тогда оказывается, что потомки наши попали в наши оковы.
Но не ошибочен ли мой вывод? Что, если сегодня я в одно и то же время представляю и себя самого, и моего отца и моего праотца? Что, если то, что содержит мой мозг, не умрет, если оно будет жить дальше, разрастаться в моем сыне и внуке? Что, если я могу примирить в себе самом вечный переворот?
* * *
Я попросил приводить ко мне всех, чья память переходила за пределы собственного рождения; и каждый день ко мне приводили кого-нибудь – мужчину, женщину или ребенка. Я констатировал: воспоминания детей способны распространяться как на жизнь отца, так и на жизнь матери – последнее преобладало. Но во всех случаях способность ограничивалась событиями из жизни родителей до рождения детей, свидетельствующих о них, и касались почти всегда какого-нибудь случая на свадебном торжестве или события в год зачатия. В некоторых случаях я мог наблюдать, что память относится к жизни предшествующего поколения. Так, например, один индеец, мать которого умерла при его рождении и который был ее единственным сыном, рассказал мне подробности о других родах, по-видимому, из жизни его бабки или прабабки. Эти исповеди были, разумеется, скучны, повторялись и рисовали картину сонной, мирной и однообразной жизни этих ихтиофагов. В коллекции сделанных мною записей могу отметить всего два момента, представляющих определенный интерес и значение. Никто из тех, кто приходил ко мне исповедоваться, никогда не говорил: «Мой отец сделал это», «Моя мать, моя бабка сделали то», каждый говорил только про себя.
Очень немногие старики, как, например, тот кацик, помогавший мне переводчиком, уяснили, что некоторые воспоминания относятся не к жизни тех, кто их рассказывает, а к жизни их предков; однако большая часть синекожих, и главным образом те, память которых переходила за пределы их рождения, были убеждены, не давая себе отчета, что все деяния их родителей относятся к ним самим. Второй момент, мною отмеченный, заключается в том, что эти люди никогда не вспоминали о смерти отца или матери, так как память относилась лишь к жизни родителей. Но так как многие собственными глазами видели, как умирали их родители, они, быть может, и относили бессознательно к себе воспоминания, касающиеся жизни родителей. Таким путем рождались эти маленькие запутанности, порой производившие забавное впечатление: так, например, подросток, никогда не покидавший песчаного берега, начинал восхвалять великолепие Акапулько, десятилетний мальчик с серьезным выражением старой опытной повитухи на лице повествовал о своих семи родах, а маленький ребенок со слезами рассказывал, как у него утонул во время рыбной ловли младший братик, появившийся на свет и умерший до его рождения.
В моих записях значится: 16 июля, Терезита, дочь Элии Митцекацихуатль, 14 лет.
Отец привел ее ко мне в хижину и с гордостью объявил, что дочь говорит по-испански. Она недавно вышла замуж, обладала хорошим телосложением и была уже беременна; цвет ее кожи был почти сплошь синим, лишь единственное, величиной с ладонь, пятно на спине напоминало о первоначальном окрасе. Хотя, по-видимому, она очень гордилась тем, что ей позволили предстать передо мной, она все-таки сильно смущалась и боялась, до сих пор я
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!