Есенин. Путь и беспутье - Алла Марченко
Шрифт:
Интервал:
Опять вино
И нескончаемая лента
Немеркнущих стихов.
Есенин с навыком степного пастуха
Пасет столетья звонкой хворостиной.
Чуть опаляя кровь и мозг,
Жонглирует словами Шершеневич,
И чудится, что меркнут канделябровые свечи,
Когда взвивается ракетой парадокс.
……
Под мариенгофским черным вымпелом
На северный безгласный полюс
Флот образов
Сурово держит курс.
И чопорен, и строг словесный экипаж.
Однажды лебедь, рак да щука везти с поклажей воз взялись… И тем не менее воз с поклажей двигался и даже сохранял остойчивость благодаря дружеским отношениям Есенина и Мариенгофа. С осени 1919-го и до осени 1921-го, то есть до переселения Сергея в отведенный Айседоре Дункан особняк на Пречистенке они были практически неразлучны. Но даже ревнивой Дункан не удалось разрушить этот союз. Перед отъездом с ней в заграничное турне Есенин подарил милому Толе прощальные стихи. Вот-де, хотя и женился на заморской жар-птице, но это ничего меж нами не меняет. Женщин много, а друг один:
Есть в дружбе счастье оголтелое
И судорога буйных чувств —
Огонь растапливает тело,
Как стеариновую свечу.
Возлюбленный мой! дай мне руки —
Я по-иному не привык, —
Хочу омыть их в час разлуки
Я желтой пеной головы.
Сплетники пустили было слушок: парочка, видать, голубая – но заткнулись. За парочкой тянулся пестрый выводок молоденьких совбарышень, и было доподлинно известно, что то одна, то другая оказывалась у них в постели. Галина Бениславская в своем дневнике рисует такую картинку: «Вышли из Политехнического. Идем издалека, решив проследить, где он (Есенин. – А. М. ) живет. А непосредственно за ним толпа девиц с возгласами: “Душка Е.!”»
Полускандальная версия, разумеется, продолжает существовать. Мне не раз и не два встречались неглупые люди, уверенно толковавшие «Прощание с Мариенгофом» как доказательство того, что у привязанности Есенина к «милому Толе» была скрытая от посторонних глаз гомосексуальная подоплека. Отсюда, мол, и неприличное в случае мужской дружбы обращение: «Возлюбленный мой! Дай мне руки…» Обращение, может, и впрямь не по возрасту экзальтированное, да только ни о чем таком не свидетельствует. В сексуальном отношении ничего предосудительного в двойственном союзе «Есенин + Мариенгоф» не было, да и «половодья чувств» в «Прощании…» не больше, чем в дружеских письмах Есенина к Грише Панфилову – в отрочестве или в стихах, посвященных Леониду Каннегисеру, – в ранней юности. По самому складу своей натуры Есенин Сергей был создан, образно выражаясь, не для одиночного, а для парного катания. Оттого и чувствовал себя уверенно только тогда, когда рядом, на расстоянии протянутой за помощью и поддержкой руки, стоял надежный «заботник»: друг не разлей вода. Словом, если что и ставить под сильное смысловое ударение, то не первую («Возлюбленный мой»), а вторую часть вызывающей читательское любопытство фразы: «Дай мне руки – Я по-иному не привык…». Да, он легко-охотно, с лету – с ходу, знакомился с множеством разномастных совместников и где бы ни появлялся, оказывался окруженным попутчиками всех весовых категорий. Случайными приятелями. Шапочными знакомыми. Прилипалами. А потом и безденежными собутыльниками. Не вглядываясь в лица, Есенин называл их всех «легкими друзьями». Для «напарничества» требовался человек иной, устойчивой конструкции, способный добровольно принять «условие», сформулированное Есениным еще на заре туманной юности: «Мы поклялись, что будем двое и не расстанемся нигде». Мариенгоф условие принял. В течение нескольких лет, до встречи с будущей женой – актрисой Камерного театра Анной Никритиной, – поврозь их никто не видел, хотя, как уже было сказано, первая мимолетная встреча (в двадцатых числах августа 1918 года) ничего подобного не обещала. Как и роман Есенина с имажинизмом, так и преображение очередного случайного (шапочного) знакомства в оголтелое счастье дружбы произошло, повторяю и подчеркиваю, не вдруг, не в августе 1918-го, а после 4 сентября. Не думаю, чтобы осторожный и скрытный Есенин объяснил Мариенгофу, почему так встревожен извещением об аресте родных Каннегисера, опубликованным в газете, при которой Анатолий служил. Зато в том, что поэт воспринял странное сие сближение как некий вещий знак («свидетельствует вещий знак»), – не сомневаюсь. Судьба словно компенсировала ему утрату. К тому же и внешне Каннегисер и Мариенгоф, если не считать разницы в росте, были слегка похожи. К такого рода совпадениям Сергей Александрович относился с суеверным вниманием. Он ведь и Катюшу Эйгес выделил из стайки окололитературных девиц только потому, что выглядел в ней отдаленное сходство с Зинаидой Райх. Разумеется, при первом контакте с Мариенгофом внешнее сходство и странное сближение во времени (Бог взял и тут же дал) лишь задержало рассеянное его любопытство. А вот когда Мариенгоф, поймав момент, сообщил, что помнит чуть ли не наизусть все, что Есенин печатал в «Знамени труда», а еще через некоторое время, как бы к слову, начал раскручивать «нескончаемую ленту» собственных «немеркнущих стихов», Есенину не осталось ничего иного, как согласиться: да, да, случайная встреча в издательстве – предназначенная. Ну как в такой ситуации не уверить самого себя, что новый знакомец и впрямь умеет выделывать образы, вроде как побывавшие на фирменно-есенинском гончарном круге? А если сузить глаза, то и восхититься: ах, как красиво этот долговязый франт преобразил беглый его рассказ о том, что по приезде в Москву тоже оказался при издательском деле, контачил с типографскими рабочими и даже подписал Обращение к депутатам Думы от лица пролетариев Замоскворечья. Днем служил, а по ночам, до розовой зари, писал «Радуницу»?! Отдадим должное Мариенгофу, фокус преображения ему почти удался:
А вечером —
Откуда-то из Замоскворечья —
Привезут розовые кони
Зари
Другое небо.
К тому же новый друг Толя куда ловчее, чем безалаберный и разбросанный Есенин, устраивал и свои личные житейские дела. Это доказывало даже качество его служебного места – внушительный размер письменного стола и вид из окна: угол Тверской и Моховой. В том положении, в каком после закрытия «Знамени труда» очутился Есенин, деловитость возможного кандидата в напарники была фактором немаловажным. И все-таки могучий сей аргумент запустит свои жернова лишь несколько месяцев спустя. Да и весной 1919-го он переедет на Петровку, где квартирует Мариенгоф, не из последней нужды. Не из ванной комнаты Морозовского особняка, где на него, пришляка и нахлебника, неприязненно косятся законные населенцы, а из вполне комфортабельного по тем временам двухкомнатного номера в гостинице «Люкс». Короче, воленс-ноленс, а придется признать: высекла искру и раздула ее в пламя дружеских чувств к возлюбленному Толе если и корысть, то отнюдь не сугубо материальная. Вадим Шершеневич не уточняет, когда именно и с каким предложением после его выступления в Политехническом, где он говорил о «нерожденном имажинизме», к нему подошел Мариенгоф. Но судя по контексту, подошел потому, что, ознакомившись с «Ключами Марии», посчитал эту работу достаточной в качестве теоретической основы имажинизма. У самого Анатолия Борисовича ничего основополагающего, что помогло бы нерожденному имажинизму родиться и уродиться, кроме набора имажей, в ту пору не было. Однако он, видимо, считал, что к появлению этого основополагающего труда и он, что называется, руку приложил. И, в какой-то мере, не без некоторого основания. Есенин, как это с ним бывало в момент крайней одержимости неотвязной и ухватистой идеей, наверняка излагал свои соображения на сей счет не только Устинову, но и Мариенгофу. И я вовсе не исключаю, что и эти короткие, на ходу собеседования, как и размен чувств и мыслей с Георгием Устиновым и Николаем Бухариным, помогли ему и додумать, и прояснить как теорию органической фигуральности русского языка, так и ключи к своей собственной поэтике. Во всяком случае, уехав, вскоре после знакомства с «милым Толей», в Константиново, Есенин занимался почти исключительно «Ключами». А когда в конце 1919-го появилась возможность их опубликовать, посвятил книжечку Мариенгофу. То, что «имажинирование» было для Есенина философией, а для новонайденного друга – коллекционированием затейливых имажей, пока, видимо, не кажется ему уж очень важным. Комфортная для Есенина расстановка сил (внутренняя установка на двойственный союз) и усложнилась, и напряглась только после того, как (по инициативе Мариенгофа) к двум юным метафористам присоединится экс-футурист Вадим Шершеневич. Посредственный, без харизмы поэт (из всего им написанного в памяти народной осталось одно двустишие: «Мне бы только любви немножечко да десятка два папирос», модное в двадцатые годы), но опытный и эрудированный литератор, Шершеневич сразу же поставил полумальчишескую игру в имажи на солидные «практические» рельсы. Учредил Великий Орден Имажинистов при «Ассоциации вольнодумцев». Его же стараниями было найдено доходное, то есть общедоступное и общеизвестное место для запроектированного Мариенгофом литературного кафе. В самом центре столицы – на Тверской. Сын известного всей Москве профессора права Г. Б. Шершеневича, учредившего (еще до революции) именные стипендии для неимущих студентов народного университета им. Шанявского, Вадим Габриэлович куда лучше своих молодых коллег ориентировался в лабиринтах московского литературного и окололитературного быта. Недаром в середине двадцатых его изберут председателем московского отделения Союза поэтов.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!