В Петербурге летом жить можно - Николай Крыщук
Шрифт:
Интервал:
Жизнь отложилась сюжетами, имею я право забывать их или путать один с другим?
Тут-то и начинается, господа мои, самое интересное, тут-то и начинается та жизнь, ради которой, может быть, и живем. Потому что, чтобы узнать что-нибудь по-настоящему, надо сначала забыть. Обыкновенная такая диалектика, из которой черпают кому не лень, а она все не высыхает. Кто это заметил первым? Платон? Паскаль? Лев Тол стой? А может быть, независимо от других к этому открытию пришел какой-нибудь Вельяшев-Волынцев или же сын обрусевшего грека Александр Пантелеймонович Баласогло, да только человечество высокомерно прошло мимо их открытия? И не потому вовсе, что нет пророка в своем отечестве, а потому, что мысль – безымянна.
Знание само по себе бескрыло – крылат образ. Образ же – плод усилия памяти, которая не столько вспоминает, сколько заново сотворяет.
Мучительное мое беспамятство!
Была сырая, уже обносившаяся осень. Небо, откупившись птицами, погасило синеву и спит. Мамонты шумно бредут пустыми садами куда-то в сторону бывшего ипподрома. Зеленый рак в окне пивной поднял клешни вверх и замер. Хозяйка обтирает его тряпкой, успокаивает. Тяжело мерцающая Фонтанка вдруг изогнулась около Свято-Троицкого собора и потекла мимо его голубых гуашевых куполов.
Припозднившаяся девочка стоит в другом конце сада и ждет, когда пройдут мамонты, чтобы подойти ко мне. В ее ногах дрожит восторженная газель. Ее глаза я вижу отчетливо и крупно, как в бинокль. Она без пальто, в коротком платьице, как будто вышла на минутку с мусорным ведром, пока остывает чай. Она то и дело откидывает мешающую ей смотреть на меня челку, я подбрасываю ногой сырно пахнущие листья, пытаясь справиться со слезящимися от долгого смотрения глазами. Мамонты не злые, но их поход бесконечен, нам с девочкой не встретиться никогда.
Темнеет.
Потом, помню, я заболел, как провалился в вату. Иногда выныривал и пел: «Есть море, в котором я плыл и тонул и на берег выбрался, к счастью». «К счастью» было не вводным словом, а неким физическим существом, которое ждало меня на берегу. К нему я и выбрался. Не уверен, что это была женщина.
Так боролся я с температурой и одиночеством.
А девочка – неужели все ждет? Нет. Вон уже снег выпал. Мамонты раздувают хоботами костры или спят на ипподроме, до которого нам с мамой ни разу еще не удалось дойти.
Приговором моей неродившейся любви были голоса радиодикторов. Стоило мне только услышать, как они с метеорологической бесстрастностью говорят: «В 19.20 – радиоспектакль “Ты меня на войну провожала”» или «В кинотеатре “Победа” смотрите фильм “Дорогое мое чудовище”», и я понимал: никто не звал меня, чтобы я родился; и я, которому почему-то казалось, что его звали, настолько смешон и глуп, что могу вызывать у серьезных людей только презрение.
Я первым вдохновенно начинал вызывать в себе это к себе презрение. Одновременно с ним и уже непроизвольно возникала к себе жалость. Для демонического высокомерия и отрешенности дух еще не созрел, но они витали уже где-то рядом. Однако, как бы все это ни разрешилось, с девочкой из сада мы уже никогда хорошо не встретимся, потому что я отравлен. Я это понимал.
В комнате темно. У меня температура. Тени кактусов на занавеске – высокий тропический лес. По нему ползают огромные черепахи. Сейчас с улицы на подоконник вкатится маленький уличный троллейбус и обронит на пол лиловые искры. Я схвачу со стола тряпку и буду гасить их.
Ничего не помню. Хоть убей! Да и было ли все это?
Это только одна маленькая повесть из тех, которые я забыл. А сколько их еще? И я буду вспоминать, буду восстанавливать, складывать по кусочкам свою жизнь, пока не возникнут очертания образа ее, который я унесу с собой навсегда. Кажется, чем тщательнее и честнее я восстанавливаю, тем дальше отодвигается смерть. Она ждет окончания работы.
Дела такие. Жизнь проходит, как придуманная. Подтаивает дружество и родство. Дороги заслезились, затуманился путь. Все радостное – все кратковременней. Передышки затягиваются узелками. Я знаю.
Воспоминания почти не греют – только ладони жжет. Чаще прежнего замечаешь присутствие в жизни насекомых.
Всю зиму у нас в квартире жили божьи коровки. Дремали, просыпались, искали пропитания, весело летали, приземляясь в волосы. Возможно, что и плодились.
Что, однако, если это их квартира, а мы только постояльцы?
Деньги линяют, не сообразуясь с временами года. Мельтешат дни. От чужого дыхания подташнивает. Так, но не с тем. С тем, но не так. Только с одним слова колются, как орешки. Но не поймать, не уследить, не раскусить вместе. Падают и теряются. А еще какая-нибудь порывистая случайная близость, увязающая в красноречивом бормотании.
В городе красивые пожары. Веселятся лохматые дома, обдавая ненужным теплом. Мы вдвоем. Пора бы уже кончать с этим аморализмом.
Молочный вкус поцелуя, прогретого с одного края.
О чем? О любви непосильной или о запоздалом томлении? Оно засыпает округу взбитыми заварными хлопьями воспоминаний, а те, в конце концов, протекают горьковатым сиропом, в котором ты и остаешься навсегда в случайной позе, как заносчивая муха.
А может быть, об усилии фонарика – он не тщится рассеять тьму, но упорно выгребает в ней свою ямку и приводит тебя наконец к березовым поленьям, сохраняющим в замороженном виде всполохи и искры предстоящего вечера?
Или о кожуре банана на асфальте, этой спьяну закопченной речной рыбке?
«Холодно, товарищи, холодно!»
А и действительно!.. Пар валит из ноздрей прохожих. Все сегодня ночью отчасти побывали на том свете, а теперь вышли по своим делам, но еще никак не могут оправиться – сравнивают и молчат.
Мороз нас разъединяет, вам не кажется? Звуки все короткие и отдельные, огни, люди. Запахов и вовсе нет. Все стараются поскорее укрыться в свою берлогу или в исключительно протяжное воспоминание. А оно тоже почему-то крошится и колется.
Я вот тоже иду вдоль канала. Утки борются за место под невидимым солнцем – разгребают лунки. Сосульки на крышах застыли опрокинутой готикой. Пятнистый колли исследует автографы своих соплеменников, а его хозяин, надышивая лед на усах, говорит недовольно своему утепленному дубленкой спутнику:
– Графомания, оро-мания…
Тот разгребает палкой снег и смотрит на него светлыми, как будто позаимствованными у кого-то, глазами:
– Не бывает национальной науки, как не может быть национальной таблицы умножения. При чем здесь менталитет?
Но мне неинтересно их слушать. Я иду и прокручиваю в памяти большой, многосерийный, стереофонический, приключенческий фильм с перерывом на вечную разлуку. Но выскакивают все какие-то несуразности, лента рвется, сюжет гибнет.
– …Наши семьи разрушены, но крепко стоят.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!