Оглашенные. Четвертое измерение - Андрей Битов
Шрифт:
Интервал:
Но он так и не шел, а я так и не оборачивался, а только повторял непрестанно единственную молитву, которую помнил, – молитву мытаря:
Не в силах поднять голову, не в силах поднять руку осенить себя крестным знамением, стоя в той же обезьяньей роще.
Раз, два, три, четыре… мышки дернули за гири. Раз, два, три, четыре, пять… вышел зайчик погулять. «Пять», – вычерчивал я цифру, пропуская, вслед за обезьянами, и пожар…
Обязан. Обязан. ОН без Я. Я без ОН. О без ДА. Обездарел. Без яиц. Ноль без палочки. Осиротел.
О – это дао. Да, это – О. О, это да! О, это дао! Я не знал, что такое «дао», понятия не имел – и это опять дао. «Слово», между прочим, самое несуществующее слово. Как оно может само себя назвать? Слово равно дао. Слово минус дао равно О. О равно дао минус слово. Слово СЛОВО – это уже коан.
К автору, однако, никаких претензий! Как называется то, что написано?
О-жидание о-безьян…
Вот и ждите!
И я грозно проставил дату на первой странице, над заглавием. Было уже утро следующего дня – 19 августа 1991 года.
Считалось, что папа наверху работает. Будил меня обычно голос жены снизу, кричавшей на детей, чтобы они не шумели и не мешали папе.
Разбудила же меня подозрительная тишина. Первое впечатление, когда я увидел их внизу, было, что они стоят на коленях и молятся телевизору. Потом это впечатление исправилось и объяснилось, но лишь отчасти. Просто они все еще не были одеты, и длинные их ночные рубашки и… о, дети прекрасно знают, когда притихнуть! Одного голоса диктора было достаточно. Это был такой отлученный демократическими переменами диктор, снова привлеченный для исполнения текста некоего экстренного и чрезвычайного правительственного сообщения. Это еще не было объявление войны, приговором это уже было. Вдруг показалось, что из всей жизни за одну ночь был отснят не очень мудреный фильм – штамп покрывал штамп: ночные рубашки, испуганные дети, жена, цепляющаяся за стремя… я не мог более ни секунды.
Я выехал на шоссе – но кино продолжалось. Какой-то ветер не ветер, тишина не тишина. Пустыня. Именно что верблюда не хватало. Песок был. Каким-то образом он сначала заскрипел на зубах. Я поднял стекло – но и тогда этот змеиный шорох о стекла стал особенно слышен. Словно там, впереди, куда я ехал, был бархан, и с его гребня, такими вьющимися прядями, все это сдувало… Я ехал один. Отсутствие встречных и попутных машин было необъяснимым. Воздух был непрозрачен, несмотря на ясную, без единого облачка, погоду. Да и ветра на самом деле не было. Просто песок висел в воздухе, и я ехал сквозь него. Причем песочек был крупный: можно сказать, почти камешки стучали по лобовому стеклу. Хотелось его протереть. Но протирать следовало небо. Запыленное небо шуршало вокруг, как старая кинопленка, на которую отснят был, по-видимому, я, куда-то туда едущий… Собственно, машина моя стояла, а по бокам проносили повытершийся пейзаж, как и положено в павильоне. Будто я еду. Я делал вид, что вращаю баранку. Никуда я не ехал, я – ждал. Ждал, как когда-то…
Ждать – все равно что. Что транспорт, что любимую. Это формула, а не причина. Ждешь, потому что ты предопределен, потому что ты описан, потому что внутри описания ты находишься. Я не ждал самих обезьян – я попал внутрь текста, описывающего ожидание их. Это – то самое, когда не ты, а с тобой что-то происходит. То, от чего вся литература. Это – состав. Литературу не пишут и не читают, когда становятся частью ее состава. Это то самое, изысканно именуемое державою[16], когда кажется, что точь-в-точь это мгновение уже было – и это пространство, и это время, и ты в нем, что ты завис в этом, бывалом и неузнаваемом, вечном мгновении навсегда. Было, уже было… Конечно, было! Обычное узнавание ненаписанного текста.
Помнится, я сильно повздорил тогда с ним. Я застрял там, на той поляне, попирая отдававшую коньячком листву, хотя давно уже перебрался на берег этот, отводя душу с барабанщиком разговорами о тишине. «Понимаю вас, – соглашался он. – Иначе зачем бы я стал стучать?» Все теперь понимали меня, соглашались со мной – я был исключительно прав. Это не могло не раздражать.
Пил я уже один, без него, я мог это сегодня себе позволить, и быстро делался пьян. Это тоже не могло его не раздражать, то, что его обносили. Ко мне подсаживались по очереди то Павел Петрович, то Миллион Помидоров, то доктор Д., то Валерий Гививович убеждался, все ли в порядке. Все было в порядке. Виктория напевала мне свои арии. Каждому находил я ласковое слово, сегодня к утру благополучно выведший всех к понтовому берегу!
– А Семион…
– Да, мы потеряли Семиона, – говорил я, не обращая внимания на его реплику, – и все-таки вынесли все тяготы повествования и вышли к морю, потому что ВМЕСТЕ.
– Вместе?.. – я опять не замечал его пустого просительного стакана.
– Да-да, именно ВМЕСТЕ.
– Ну и дальше что?
– Стихия… свобода… вам что, мало?
– Свобода, мать… Дальше, спрашиваю, что?
И он пошел собирать хворост для затухающего костра.
Что-то заставило меня резко обернуться в сторону реки… Крупный обезьян на том берегу подошел вплотную к воде и смотрел в нашу сторону. Я подумал, что это вожак, мне показалось, что он смотрит в упор. Конечно, глаз его на таком расстоянии разглядеть было невозможно, но я почувствовал этот взгляд. Взгляд был тот же самый, каким я встретился с ним впервые, осторожный и бесстрашный, покорный и прожигающий… Будто он не оттого так быстро убрал его, что опасался нас, а для того, чтобы мы не успели догадаться, что он не боится. Теперь он не боялся, что я это пойму… Наконец, словно убедившись, что я смотрю в его сторону, он подобрал с берега валежину и понес ее в сторонку, где и бросил в кучу. И другой обезьян тут же собезьянничал, подбросив лепту…
– Они собирают костер! – догадался я.
Они повторяли его движения!..
Доктор Д. пустился разуверять меня в том:
– Поймите же, они собирают не костер, а – кучу!.. Не станете же вы утверждать, что он сейчас начнет добывать огонь трением…
– Если зайца бить, он научится спички поджигать, – по-своему поддержал меня Павел Петрович.
– Эти русские… – сказал Миллион Помидоров. – Все бы им зайца бить. Некому березку заломати… Ну где? у какого народа?.. кудрявую – так и заломати…
– Сказать тебе, кто ты?! – тут же возмутился он. – Ты… ты есть лицо кавказской национальности!
Обиднее сказать было нельзя, но Миллион Помидоров обладал одним несчастным свойством: он был настолько силен, что никого не мог ударить, чтобы не убить. Поэтому его всегда били. Поэтому он не обиделся, а засмеялся, как бы над шуткой.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!