Вот оно, счастье - Найлл Уильямз
Шрифт:
Интервал:
Природа ее хвори была вкрадчивой и всепроникающей. Анни пронзали ножи боли то в спине, то в бедрах, то в суставах. У нее случались неукротимые припадки бурой тошноты, что возникала невесть откуда, о ней узнавали по тому, как Анни прижимала руку к животу, словно чтоб успокоить происходившее там или удержать то, что, казалось, катится против ее воли. Аппетит ее покинул ради кого-то другого. О том, что пришло время чая, она узнавала, когда я ей об этом сообщал, а разок даже пошутила похоронно: “Не помню, как правильно: накормить или уморить умирающего?” Анни тихонько посмеивалась, как ей это было свойственно, – и глаза ее, я уже говорил о ее глазах, не могу я передать это зримо: они смотрели на тебя, и ты чувствовал, что тебя видят. Понимаю, это, наверное, звучит глупо, но нет, вовсе не глупо это.
Что же я делал там в те дни? По правде сказать, не знаю толком, мне просто надо было там оставаться. У всех нас есть свои причины, в основном подспудные, попытаться сделать хоть что-то. Я не вычислял и не рассчитывал. Просто уходил из дома поутру, отправлялся в Фаху, мимо меня в завоевательской пыли проносились фургоны с бригадами электриков, коровы подпускали к кромке своего самозабвения мысль о том, что их водопои пересыхают. В глазах миссис Куилли я располагал допуском почти священника – ну или священника приостановленного. Она считала меня заместителем Отца Коффи, кем считала себя по отношению к миссис Гаффни, и вопросов не задавала, когда я проходил Аптеку насквозь и поднимался по лестнице. В первый раз Анни мгновенно освободила меня от неловкости милостивым взглядом и добродушнейшей фразой: “Я рада, что ты пришел”.
Почему так оно должно было выйти, сказать труднее. Кое-что увязать можно лишь невесть как – точнее выразиться не удастся.
Я заваривал чай, жарил тосты, ела она по-птичьи, самую малость. Я помогал ей перебираться из постели в кресло, когда с несправедливостью, за какую Бог обязан ответить, кости у Анни болели от ничегонеделания. Иногда она могла говорить, иногда нет. На третий день у нас сложились правила взаимодействия, когда одиночным кивком она разрешала мне помочь ей, а когда нет. К концу первой недели правила те, как оказалось, писаны были по воде, и кивала она все чаще, осознавая, что в последних наших поступках требуется от нас нескончаемое смирение. В те мгновения, когда я обнимал худобу ее – ощущая, скажем, прохладный, легко сминаемый креп ее кожи, стараясь разместиться поближе, чтобы тело мое обеспечивало ей поддержку, но в то же время не подчеркивая кукольную ее немощь, – казалось, что в тех комнатах с высокими окнами над Аптекой на Церковной улице в Фахе находились мы в оголенном сердце одной из основ человечности.
Силою парадоксального гения, что питает духом своим ремесло заботы, унижение, стыд и неловкость физической немощи она переживала легче, поскольку я был посторонний.
Я отвечал на вопросы Анни о том, как проходит снаружи день, о том, где сейчас бригады электриков, и обо мне самом, и с последним до меня дошло, что лишь когда кто-то спрашивает тебя о тебе, существуешь ты в четвертом измерении – в повести. Ничем из этого не желаю я показать, что оказал ей больше помощи, чем мог кто угодно еще на моем месте. Я знаю, это так. Знаю, что меня ежедневно все сильнее опаляло ужасным знанием: я не в силах помочь ей по-настоящему, она так же медленно умирает, как умирает большинство людей, минута за минутой, день ото дня.
Вскоре, конечно, Фаха все узнала, узнали Суся с Дуной, а следом, наверное, и Кристи. Я ему не говорил, но он болтался по всему приходу достаточно, а к тому времени новость уже витала в воздухе. Как-то раз вечером после ужина в саду он спросил у Суси, правда ли это, она подтвердила и запутала ситуацию одним махом.
– Да, правда, спроси у Ноу, он ее навещает что ни день.
Лицо его в тот миг не по силам было б написать даже голландским мастерам. Ни слова не произнес он до тех пор, пока не оказались мы на велосипедах за пределами нашей округи в ночных поисках музыки. Он ввел вопрос кратко:
– Анни?
Заявил о себе подъем холма, мы спешились, велосипеды защелкали, Кристи, сопя, переводил дух – вот и все звуки. Луны не было, урчавшая тьма окрестных глухоманей – разбросанные одеяла великана. Электричество надвигалось, но еще не было включено, сельские дома и все присутствие человеческое стерты в ночи.
– Не говорил мне?
– Она просила.
Я знал, что его это ранит. Знал, что слишком уж велико в нем сердце, чтоб не пронзило его, однако Кристи выказал это, лишь чуть двинув ртом и огладив бороду, потому что желал подобраться к кое-чему поважней.
– Насколько больна?
– Доктор Трой сказал, недолго осталось. – Вид Кристи говорил, что такого не может быть, и я добавил: – Она умирает.
В тот миг, когда произносишь эти слова вслух, они обретают действительность. До этого можно их думать, можно сознавать медицинский факт, оставаться ясным, честным и рациональным, но из-за некого благого извива в природе нашей что-то в человеке продолжает держаться за возможность надежды. Что-то в человеке напитано знанием: маловероятная история любого из нас, где угодно, рождает единую истину – всяко бывает. Но когда произносишь вслух Она умирает, слова становятся чем-то твердым и холодным, не подлежащим обсуждению, и это обрушило стены самости в Кристи, он встал посреди дороги, я встал рядом, и затем, словно воздух вышел из обеих покрышек, он отвел велосипед к обочине, уложил его там и привалился к обломку изгороди. Я подъехал к нему.
Мы стояли, молчаливые и маленькие, в безбрежности сумрака.
И такова, как говорится, была та ночь.
* * *
В последовавшие дни Кристи замкнулся в себе. Утратил какую-то часть жизни внутри, и некоторое время я думал, что она покидает его с той же прытью, с какой покидает она Анни. Он знал: я продолжаю ее навещать, но ни о чем не расспрашивал. И все же я чувствовал на себе ответственность моста – соединять берега. Знал, что, спроси я Анни, можно ли Кристи ее проведать, она откажется наотрез. Вопреки разрушениям, очевидным в ней ранними утрами, она не теряла своего женского права выбирать, как выглядеть для внешнего мира, и сберегала остатки достоинства, что не предполагало гостеприимства к посетителям. “Ну и пугало же я”, – приговаривала она – без всякого восклицательного знака, однако со смесью благоговения и отвращения и с изумленной улыбкой свидетельницы себя самой. Натягивала рукава кофты пониже на худобу запястий, чтобы скрыть это напоминание от самой себя. Нет, я знал, что она не пожелает здесь Кристи, а потому и не давил на нее.
Когда не сидел в Аптеке, я играл на скрипке кукушкам в саду. Они вновь прилетели из Африки, и возвращению их так обрадовались старики, что понял я эту радость, лишь когда сам достиг этого возраста: то был сигнал, что ты пережил еще одну зиму. В зове кукушки встроена была простая радость бытия, и поскольку птица эта незрима, а песенка ее из двух нот неслась с вершин деревьев, казался тот зов телеграфом самой природы. “Задался кукухам год” – такова была крылатая фраза Мика Вьюрка, чья фамилия, как у близкого родственника, сообщала его мнению влиятельности.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!