Держаться за землю - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
— Как?
— А вот так. Пострадал от своей хитрожопости. Он на штреке кемарил — слышит: кто-то идет. Видит: белые каски. И решил он, не будь дураком, перед ними прогнуться. Рядом ножка лежала, он ее на плечо и начальству навстречу: вот он, мол, я какой, жопу рву. Ну а там и Пасюк, и Клименко, и главный. Стой, ему говорят, назови номер табельный. И вот, главное, все вроде как улыбаются. Ну и тот уже весь в предвкушении: есть! Поощренье уже пропивает. Вот он, мол, как удачно под них подстелился. Ну и выпалил как на духу, кто он есть. А на-гора вылазит: «Ты уволен». Он — за что?! А вот нехера было ту ножку на горб поднимать. Ты тем самым нарушил приказ. А такой вот приказ мы спустили, что нельзя вам теперь подымать грузы более двадцати килограмм… Нет, ты понял?! Назови-ка мне в нашем хозяйстве хоть что-то, чтоб оно было меньше, чем тридцать кило. Обушок, понедельник — и все? Всю другую… мы руками теперь подымать не должны, мы должны поднимать ее средствами малой механизации! А у меня из этих средств все те же руки! Ну в штанах есть еще агрегат, я на нем, блядь, ведро подымаю. Это ж, блядь, я не знаю, кем вообще надо быть… А вот и я тебе про то! Кто-то умный у них там, на самом верху, посчитал: хватит нам во всех шахтах регрессы платить — за артрит, за суставы, за вот это вот все. Ты живот надорвал — ты же и виноват. И насрать, что иначе никак. Не бывает таких легких стоек в природе. И куда ему, Жорке, теперь? Дырку только теперь в огороде копать. Да и разве один он такой? Это ж скольких еще вот под этот закон об охране здоровья спихнули. У кого уже выслуга лет подходила. Убивают двух зайцев! Вот это защита труда, понимаю!
Говорили о нем, Мизгиреве. Нет, лицо у него не горело, и потребности сделаться меньше и выскочить вон, как насильник, столкнувшийся с жертвой, он не чуял совсем. Но в ту же самую минуту ощущал какую-то необъяснимую и унизительную разрежённость всего своего существа. Он стоил в триста раз дороже всех, вместе взятых, в этой забегаловке — и ничего не весил рядом с ними.
В кармане спасительно ожил мобильник; ответил и ринулся прочь большой, занятой человек: «Да-да, сейчас буду»… забрался в машину, закрылся, погнал… Казалось, привык: все должны перед ним расступаться и земля ощутимо подрагивать у него под ногами, когда он идет; не почувствовать силу его невозможно, и машина, одежда, квартира — это третьестепенное, место сразу угадывается по тому, как идет и как смотрит в глаза человек. И это ему не казалось, а было, действительно он излучал: все женские красивые тела натягивались стрункой, как только он взглядывал на ту, и на ту, и на эту, — у женщин собачье чутье на успех, на взлет, на победу, особенно у женщин, особенно у конкурирующих мужчин: мужчины линяли, прозрачнели, когда Мизгирев за чем-то протягивал руку… Но стоило приблизиться к шахтерам — все менялось.
Когда он был обыкновенным горным инженером с новеньким дипломом и спускался под землю в угон за своим обрывавшимся сердцем, то смотрел на шахтеров со смешанным чувством превосходства и зависти. Или, может, взаимной ущербности. Полузвери, кроты. Хоть лбом об уголь бей — никогда ничего не поймут про подземную архитектуру. Но эта ножка крепи. В ней девяносто килограммов. Мизгирев весил семьдесят пять. И любой из проходчиков — приблизительно столько же. Обычные руки, обычные плечи — не колоссы родосские. И вот эти обычные люди без видимых усилий подымали изогнутые ножки на плечо и несли их, как бабы несут коромысло с налитыми ведрами. Не меняясь в лице и как будто бы даже улыбаясь чему-то отрадному. Мизгирев сам однажды попробовал. Не один, а на пару с бригадиром проходчиков: что ж, он самоубийца — один? У него напрягалась и лопалась каждая связка и жилка, даже кожа на лбу. Сердце так гнало кровь, что она закипала в напруженных мышцах.
Бандерлоги с охотой тягали железную крепь. Это было предметом их нищенской гордости. Утешением и оправданием. Если что-то еще, кроме необходимости, и тянуло под землю их всех, то только чувство своего подземного всесилия — глухого довольства работой, которую, кроме тебя, никто больше делать не может. Это была почти никак не выражавшаяся внешне, не рельефная, а нутряная, неотрывная от самого выживания сила — результат не пустой атлетической каторги, а многолетней эволюции, отбора, превращения из человека в подземного жителя, когда перерождаются не только мышечные ткани, но и кости, даже сердце и легкие. Об эти тела можно было гнуть гвозди.
У него, Мизгирева, было только абстрактное, мозговое, бескровно добытое знание, где и как вскрывать шахтное поле, где и как пробивать в неуступчивой толще песчаников, аргиллитовых сланцев, нуммулитовых известняков магистральные штреки и бремсберги. Он мог разработать систему, придумать машину, но не мог ни построить ее, ни тем более раскочегарить. А они сами были силовыми узлами и рабочими органами этой шахтной машины. Все держалось на них. Под полуторакилометровой плитой Мизгирев костным мозгом догадывался: оборвись корж породы — и его, Мизгирева, не станет, как жука под сминающим сапожным каблуком, а вот эти еще поелозят, потопорщатся в черных давильных мешках, как живучие черви…
А вот и башни-близнецы «Марии» — исполинские сооружения для ежедневного спуска людей в ненасытное чрево земли. А внизу этажерки допотопных железноскелетных подъемников со своими застывшими мельничными, пароходными двухъободными колесами и железными струнами тросов. Завиднелись наклонные галереи подачи, серокирпичные коробки гидравлических и механических цехов, а вот покрашенного розоватой краской трехэтажного советского дворца — так называемого административно-бытового комбината — за высоким бетонным забором пока еще не было видно.
Здесь жили поверхностные — презираемые ненастоящие, только бледные тени ежедневно спускавшихся в лаву подземных. «Выводить на поверхность» — это значит выталкивать из-под земли ослабевших, изношенных, отработанных, в общем, людей. Здесь все было навыворот. Человек — ну, мужчина — устремлен в высоту, ставит целью «подняться». Чем выше поднимаешься, тем шире становится поле охвата, влияния, господства твоего, тем большему числу задравших головы людей становится видно тебя, тем больше влюбляющихся, обожающих глаз на тебя устремляется. Всех копошащихся внизу — не то что под землей — ты можешь с полным правом презирать. Или, если угодно, жалеть. Или просто не видеть. По крайней мере, понимать, что сила — ты, а не они, что все, чего хочет мужчина (ну тупо не нуждаться, не зависеть, не терпеть), сбылось у тебя — не у них. Но здесь, в пределах этой, донбасской, аномалии, презрение было взаимным. Ну, оторвался от земли. А ты попробуй-ка спуститься под нее. Из объятий ее тесных вырваться. На поверхность подняться опять. Нельзя было взвесить, сравнить. Как плесневый хлеб для голодного и плесневый сыр для закормленного.
Вадим не вглядывался в очертания родного города — он видел его взглядом памяти. Похожее на увеличенный до циклопических размеров шахтный шкив и на круглый прозрачный витраж колесо обозрения над ужиным извивом Рябинки, над тополиным парком летчика-героя Талалихина; было время, когда этот парк, заповедник представлялся ему беспредельной лесною страной, и, ведомый родителями по центральной аллее к тележкам с мороженым, семеня между ними и прыгая по зыбким пятнам солнечного золота, он попадал в такую летнюю метель — из несметного множества неуемно роящихся тополиных пушинок, невесомо несущих семена новой жизни.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!