Последний венецианский дож. Итальянское Движение в лицах - Лев Мечников
Шрифт:
Интервал:
…«Вспомните, – говорил Орсини в этом письме, писанном накануне казни, – что итальянцы, в числе которых был мой отец, проливали свою кровь за великого Наполеона и оставались ему верными до конца. Вспомните, что спокойствие немыслимо ни для Европы, ни для вашего величества до тех пор, пока Италия не будет независима… Освободите мою родину – и благодарность двадцати пяти миллионов людей передаст имя ваше отдаленному потомству».
Вместе с этой копией была прислана небольшая заметка, составленная в духе крайне благоприятном для Италии. Все это предназначалось для напечатания в официальных пьемонтских газетах.
Так как письмо это было получено 1-го апреля, то глубокомысленные туринские политики первое время думали, что оно – дело мистификации. Скоро, однако ж, пришлось убедиться, что в политике императора произошел крутой переворот. В письме к Виктору-Эммануилу Наполеон просил его почти забыть первые свои требования и вовсе не стесняться ими.
Замечательно, что вся эта переписка шла совершенно помимо правильных дипломатических путей. Наполеон, очевидно, не доверял своим приближенным, и в особенности Валевскому, который еще продолжает грозить и настаивать в Турине, между тем как во Франции уже появляется официозная брошюра «Наполеон III и Италия», наделавшая в свое время так много шума. Вскоре в Турине было получено письмо, которым Наполеон III приглашал Кавура явиться для личных переговоров в Пломбьер[328], но под условием величайшего секрета.
Кавур прикинулся больным и отправился будто бы отдохнуть к своим родственникам, в Женеву. Оттуда он, под чужим именем, пробрался во Францию, где чуть было не был арестован. В Пломбьере император усадил его в кабриолет и повез будто бы показать ему какие-то постройки. Во время этой поездки, без слуги и кучера, с глазу на глаз, была порешена война с Австрией, бракосочетание дочери Виктора-Эммануила[329] и уступка Савойи и Ниццы. Когда они вернулись во дворец, императору подали депешу из Парижа.
– «Это Валевский извещает меня, что вы у меня в Пломбьере», – заметил с улыбкой император.
Вся эта комедия с сюрпризами и таинственной обстановкой объясняется психологически очень легко. Близкая смерть, от которой он избавился так счастливо, весьма естественно, должна была навести Наполеона на мысль, что почти десять лет его владычества прошли, а он все еще ничего не сделал для поддержания той бонапартистской легенды, которую он считал для себя священной. Упрочить свою династию на французском престоле было его постоянной и любимой мечтой; но для этого ему необходимо было связать свое имя с какими-нибудь великими политическими событиями, внести хоть что-нибудь новое в международный строй, отменить трактаты, служившие памятником унижения его родоначальника. Он уже был в это время далеко не молодой человек, к тому же преждевременно истощенный и обессиленный полной самых разнообразных приключений жизнью. Времени впереди было немного, и откладывать дело в долгий ящик был не расчет. Но он предвидел, что его планы встретят сильную оппозицию в клерикальных стремлениях тех лиц, которыми он себя окружил, начиная с императрицы[330].
Наполеон часто бывал упрям, но он совершенно не был способен отстаивать свои планы против систематической оппозиции. В его мозгу вечно бродил какой-то хаос, в котором ничто не могло становиться с должной определенностью и ясностью. От времени до времени в его воображении рисовались какие-то образы, вспоминались клочки идей и теорий, слышанных им в разнообразных кружках, с которыми его сталкивала авантюристская жизнь. Так, вероятно, и в это время в его мозгу блуждало смутное представление какого-то нового порядка вещей, опирающегося на права национальностей, на либеральный цезаризм. Но он по опыту знал, что он даже изложить порядочно не сумеет этих своих мечтаний, которые должны будут разлетаться в прах перед критикой остроумного великосветского хлыща Мории[331], недальновидного, но смышленого Персиньи, педантического Валевского, перед суеверными страхами Евгении и ее вечным ходатайством «за бедного святого отца[332], который такой добрый» и пр. Так как война все же не могла быть объявлена через несколько дней, то Наполеон и принимал против самого себя всякие предосторожности. Может быть, он ждал, что Кавур поможет ему уяснить себе блуждавшие в его мозгу образы и создаст из них стройную теорию, которую император потом выдавал бы за свою.
Как бы то ни было, это французское союзничество, которое составляло венец кавуровских желаний, давалось ему само собой в такую минуту, когда он не только признавал, но и официально расписался в своей несостоятельности добиться его сколько-нибудь последовательным и рациональным путем. Впрочем, лучшее доказательство тому, что не Кавур владел положением, а положение владело Кавуром, – это уступка Савойи и Ниццы, на которую он соглашался легко, предвидя, конечно, что она может стать для него источником тяжких затруднений в будущем.
К чести Кавура должно заметить, что из Пломбьера он возвращается далеко не триумфатором. «Горе нам, – говорит он, – если успехом мы будем обязаны одному только французскому союзничеству». И с его стороны это не была пустая фраза: в нем несколько раз проскальзывало нечто, похожее на брюзгливость по отношению к императорской политике. Кавур инстинктивно ненавидел все, что направо или налево отклонялось от парламентской порядочности.
Как будто для того, чтобы восстановить равновесие после своего обязательного отклонения в сторону французского империализма, он считает нужным обратиться к той национальной, quasi-революционной инициативе, которой он обыкновенно чуждался всю свою жизнь. Зимой этого же самого 1858 г. Кавур вступает в таинственные переговоры с Гарибальди, который первый между мадзинистами решился пристать к савойскому знамени. К сожалению, подробностей об этих совещаниях Кавура с Гарибальди мы знаем очень мало. Очевидно, дело шло о сформировании тех же партизанских отрядов, которые потом, под именем альпийских стрелков, разыграли блестящую роль на Комо и послужили ядром будущей марсальской Тысячи. Кавур, конечно, не мог придавать стратегического значения этим немногочисленным летучим отрядам, составленным из лучшей молодежи всех итальянских провинций, плохо вооруженным и сильным только своим воодушевлением: Кавур всегда очень мало ценил именно эту силу. Допуская гарибальдийцев под савойское знамя, он, вероятно, хотел, с одной стороны, национализировать затеваемую войну, парализировать исключительно официальный и отчасти империалистский ее характер. Но, с другой стороны, он должен был понимать, что мадзинистский лагерь не останется спокойным свидетелем готовившихся в Ломбардии событий. Призывая заблаговременно наиболее деятельную и умеренную часть в свои ряды, он обеспечивал себя с этой стороны и до некоторой степени подчинял этот, сильно тревоживший его элемент, своему контролю. Впрочем, имя Гарибальди очень скоро показалось ему слишком компрометирующим и он просил будущего неаполитанского героя назначить вместо себя какого-нибудь менее страшного поверенного. Гарибальди выбрал Медичи[333], т. е. именно того из своих прежних сподвижников, который с качествами отважного партизана соединял и многие достоинства образованного светского человека.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!