Первый день – последний день творенья (сборник) - Анатолий Приставкин
Шрифт:
Интервал:
Немного проехав, братья вышли из машины и пошли пешком. Как ни велико было их желание въехать в свою деревню торжественно, на машине, еще больше хотелось войти в нее своими ногами. Как ходили прежде.
Вот она и показалась, деревня, в которой было дворов девять, без улицы, без заметного какого порядка. Прежде в ней было около ста домов, наверное, и был порядок и улица. Дома исчезали, а оставшиеся держались своих постоянных мест. Деревня постепенно приобрела эту странную теперешнюю форму, она вырождалась.
– Скажите, пожалуйста, где Бородавкина живет?
Отец стоит у березовой с облетающей корой оградки первого от дороги дома.
– Хто? – говорит женщина от крыльца и поворачивается к нам.
– Бородавкина… Птушка… – кричит отец.
– Ага, – произносит женщина, медленно приближаясь к нам, разглядывая сразу лица и машину. – Ага, – повторяет она и не торопясь глядит.
– Который ее дом? – спрашивает отец.
– В конце ее дом, – говорит женщина, совсем подходя к нам и взглядывая из-под платка. – То т вон, самый крайний и есть.
Больше она ничего не говорит, а смотрит, хотя ей, наверное, очень бы хотелось узнать, кто мы и зачем приехали сюда. Городские гости – случай не частый, да еще на машине. Может, она что-нибудь и чувствует, но вслух говорить сама никогда не станет; это считалось бы неприличным. Да и дядя Викентий не преминул бы «узнать» свое, только нетерпение мешает ему. В родной деревне медлить неохота. Женщина теперь выходит на дорогу и смотрит вслед.
Мы направляемся к крайнему дому по травянистой, неуезженной дороге, у забора стоит Птушенька, тоже приложила ладонь к глазам.
– Кто же это? – произносит она, глядя на забегающего вперед, очень возбужденного дядю Викентия. – Не признаю.
– Не признаете? – кричит дядя Викентий. – Викентий я, Пет ра сын!
– Господи, какой седой, – говорит Птушенька. – А это кто же такие?
– Не признаете? – кричит дядя Викентий, подпрыгивая и все время забегая вперед нас.
– Не признаю, – говорит Птушенька и глядит на нас. Теперь она встала вровень, лицом к лицу, отец молчит, точно оглохший, растерянно улыбается.
– Не признаете? – хохочет дядя Викентий, вытирает слезы, так и не переставая хохотать и прыгать. Вдруг оказывается, что он плачет. – Да то же Серега, брательник мой, из Москвы!..
– Ишь ты, – говорит Птушенька, едва смеясь, рассматривая отца. – А Федя-то где?
– Феде сорок дней справили, – говорит дядя Викентий.
– Помер? – спрашивает ровно Птушенька.
– Сорок дней справили, – говорит дядя Викентий.
– Такой молодой Федя-то был! И помер?
– Да, – кивает дядя Викентий, и все теперь замолкают и так стоят.
– У тебя, Егоровна, пожить-то есть где?
Никто не сомневается, что пожить где найдется, вовек другого не бывало, но спросить нужно. Та к положено.
– Да есть, есть, – говорит Птушенька, смеясь, целуя отца, дядю Викентия, меня. Она произносит то самое, свое: «Птушенька ты моя…»
Общее потрясение еще владеет всеми, только выражается оно по-разному: дядя Викентий прыгает, то вскрикивая и всхлипывая, или закатывается от странного вдруг смеха. Отец же будто онемел и теперь произнес, обретая чувства, слова, почесывая нервно локти и оглядываясь:
– Сеновал есть? На сеновале и ночевать будем.
Лицо у Птушеньки светлое, теплое, ясные, живые глаза.
Губы и подбородок ее дрожат от каких-то праздничных для нее чувств, в то время как вся она тиха и спокойна.
– Откель у нас сено-то? – говорит она.
– Мы накосим, нам только косу в руку, – говорит отец, вздыхая глубоко, ноздри у него раздуваются, как после бега. Глаза становятся пьяные, покорные. Блуждающие.
Птушенька смотрит по-голубиному, наклонив голову, снизу вверх, тихо и радостно замирая. Она кивает отцу и спешит в дом. Мы проходим за ней.
Отец не стряхнул даже дорожной пыли с ног, не дал нам присесть и скинуть лишней одежды.
– Пойдем за раками, – сказал он и закричал вдруг: – Ну скорее же вы, всегда вас нужно ждать!..
Он стал нетерпелив и горяч, сердясь за любые промедления, за все, что могло затормозить наш выход. Птушенька готовила закуску, и он сказал ей:
– Через час мы вернемся, через час, Егоровна. Ладно?
Своим нетерпением он заразил дядю Викентия, тот тоже заторопился, забегал, толкая меня и отца.
Вышли.
День клонился к концу, воздух был в теплой дымке, тепла была еще пыль на дороге, а трава уже холодала.
Все как бы остановилось кругом и замерло в это предвечерье. Было тихо, пахло землей. Длинные тени от кустов легли поперек тропинки. Впереди шагал отец. К нему, приноравливаясь, чуть мельтеша, пристраивался дядя Викентий. Мне было видно их со спины – два седых затылка, мелькающие ноги с засученными штанинами, тихое хихиканье дяди Викентия… Будто и не было этих полсотни лет, а все-таки так же, как при их детстве. В руках у них болталось ведерко, а мне показалось, что и походка у них стала другой, упругой, совсем мальчишеской. Они шли на свою речку (господи, что за речка, у нее название-то Свиная). Викентий кричал:
– Серег, а помнишь?
И все он не поспевал за отцом, забегал на обочину, хихикая, глядел ему в лицо.
– Ты помнишь, Серег?
– Помню, – произносил отец.
И снова дядя Викентий кричал, подпрыгивая, задыхаясь от ходьбы или избытка чувств:
– Серег, ты помнишь?
– Да, помню. Все помню, – опять говорит отец, вовсе без досады, с удовольствием. Он оглядывался, жадно чесал под мышками, но ничего не замечал, и не чувствовал, и не держал в уме, я-то уже знал, кроме будущих своих раков. Томительного, ликующего, почти больного предчувствия того, о чем он мечтал всю жизнь.
Руки его стали беспокойными, выражая крайнюю степень возбуждения, глаза блестели, как от вина.
Между тем мы пришли на речку, заросшую ивняком и крапивой. Отец с ходу стал раздеваться, был он будто во сне, ничего не слышал и не видел, думал о своих раках. Он раздевался и бросал одежду как попало. Когда пуговица не расстегивалась, он нетерпеливо дергал ее, глядел с жадностью туда, где за кустами, темная и прозрачная, текла речка. Разделся, оставив на себе майку, и, обжигаясь о крапиву и с наслаждением охая и ахая, он полез в воду.
Его сразу же облепили комары, миллион и еще одна штука, но он не помнил, не чувствовал, не мог чувствовать их. Он наклонился, опустил руки в воду и весь теперь жил в своих пальцах, в том, что было для него под водой да, пожалуй, еще в его собственных переживаниях.
Дядя Викентий поежился, с живым любопытством, с восхищением глядя через кусты на отца, в знак солидарности с ним и для собственного ощущения тоже покрякивая, охая и замирая.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!