Елисейские Поля - Ирина Владимировна Одоевцева
Шрифт:
Интервал:
Люка снимает платье, сбрасывает туфли — она уже в постели.
— Где ты? — спрашивает она сонными губами, закрыв сонные глаза.
И вот она одна, одна с Тьери. Он рядом с ней, она засыпает, положив голову на его плечо. Она спит, и во сне ни Тьери, ни счастье не покидают ее. А он, Павлик? Ее муж? Она больше не помнит о нем. Разве она не была с ним очень мила, очень щедра, очень добра? Чего же еще требовать от нее?
Чего же еще требовать? Он ничего и не требует. Он лежит рядом с ней, он чувствует на своей груди теплую тяжесть ее головы. Он смотрит на ее прелестное, детское лицо, побледневшее от счастья и усталости, на ее волосы, похожие на завитой лунный свет. Она лежит не шевелясь, трогательная, теплая, беспомощная. Вчера была последняя беспечная ночь в его жизни. А он и не знал.
Лица, головы, флаконы, аппараты для завивки и сушки волос, зеркала под разными углами, отражающие эти лица, флаконы и аппараты с бесчисленными отражениями, уводящие их за границу света и реальности в блестящую потусторонность зеркального мира, дробящие, перекашивающие, ломающие их на отдельные части, на составные элементы, переводя всю банальную парикмахерскую из плоского жизненного плана в таинственный план искусства. Глаз, отражающийся в скошенной плоскости фацета, глаз сам по себе, увеличенный, сияющий, как осколок каменного угля во льду, непонятный, значительный своей собственной необъяснимой жизнью, пугающий и прекрасный. Глаз, не составляющий целого ни с чьим лицом, не освещающий, не гармонирующий, не украшающий, — глаз сам по себе. И внизу, в продольном четырехугольнике зеркала, рука сама по себе, рука с длинными пальцами и красными ногтями, отрезанная у кисти металлической рамой.
Колпак для сушки волос шумит, как аэроплан. От горячего ветра, который дует в уши, от шума кажется, что летишь. И даже слегка мутит от полета, от жары. Люка закрывает глаза. Она летит высоко над землей, над судьбой. Отчетливо и ясно видно все. Вот она, ее прошлая жизнь, ее прошлые дни. В этих днях так много голубого цвета, будто это голубые озера, голубое небо, голубые горы. Но ведь она жила в Париже, она не видела ни озера, ни гор, откуда взялась вся эта голубизна? Она присматривается. Нет, это не озера, не горы, не небо. Это покой. Это покой, наполнявший ее жизнь. Покой — тогда она звала его скукой. Теперь она видит, какой он был легкий, нежный, воздушный. Дни высокие, голубые, большие. Такие поместительные. Чего только в них не было — так много звуков, запахов, чувств, совершенно потерянных теперь. Земля скрипела под ногами, от лампы ложился желтый теплый круг на покрытый белой скатертью обеденный стол, вечером на стенах вытягивались черные тени, зимой было очень, до слез, холодно, летом листья были зеленые и цветы цвели и пахли, утром ставни с трудом открывались, норовя ущипнуть за палец, пыль удивительно быстро омрачала блеск полированного буфета, с нею велась ежедневная борьба, под окнами играли и кричали дети. Все было наполнено, дышало, звучало, жило в спокойной скуке, в теплой прелести жизни. И была чисто физическая радость, совсем не зависящая от событий, была восхитительная усталость перед сном — «вот сейчас усну»; было веселое любопытство утром — «какая погода?», и «как хорошо, что весна», и «как хорошо, что зима», и «как хорошо, что я живу в Париже», и «как жаль». Целая серия «как жаль» — легкое сожаление, в сущности не менее приятное, чем радость, — скользившее по поверхности, как бумажные кораблики по воде, не задевающие глубины, не мутящие стеклянной глади покоя.
Она садилась в кресло у открытого окна. Ей казалось, что она скучает. Она сидела долго одна, ничего не делая, сквозь скуку чувствуя, как в ней медленно скопляются силы жизни, как они, эти силы, проникают в нее из земли через тонкие подошвы туфель, через теплые ладони, через рот, через открытые глаза. Из земли, из воздуха, из света. Собираются в ее груди, в ее сердце нерастраченным запасом, накопленным богатством. Тогда она только накопляла, собирала силы, готовясь жить. Накопляла, собирала из земли, из каждой пролетающей минуты, из тепла, холода и света. Огромные запасы, целые склады, которые, казалось бы, нельзя было растратить. Но вот прошло только три месяца, и она истратила все, что скопила, все без остатка — проносила до дыр свою кожу, так что чувствует, как горячий ветер дует прямо в ее сердце.
Жужжание аппарата для сушки волос обвевает голову горячей усталостью. Мысли копошатся, как муравьи, строящие, нет, вернее, растаскивающие, разоряющие что-то, — они разбегаются, торопятся, работают впустую. Голова болит, и нельзя даже понять, что больше мучит — то, что сейчас придется сказать Павлику, что она опять уходит из дома сегодня вечером, или то, что до этого выхода из дома, до этого вечера еще так далеко. Борьба с временем — главное, чем теперь полна жизнь Люки, борьба с часами и минутами, которые надо прожить без Тьери в ожидании встречи с Тьери. Теперь ее дни тяжело громоздятся друг на друга, лежат кучей — приплюснутые, разбитые, как вагоны после железнодорожной катастрофы. Одного теперешнего дня хватило бы на месяцы той прежней воздушной, голубой жизни. Теперь ее тесные, душные, темные дни перегружены спешкой, тревогой, работой в студии и влюбленностью. Главное — влюбленностью.
Люка вдруг видит себя на знакомой дороге, около завода мужа. Она стоит, закинув голову, в своем старом клетчатом платье и смотрит на небо, на аэроплан. Он пролетает совсем низко, вот сейчас он опустится здесь, около нее. Нет — он поднимается, он улетает; она щурится, только бы не потерять его из виду. На нем, на этом аэроплане, улетает ее судьба, среди белых туч в голубом небе, в солнечном сиянии, все выше и выше. И вот уже ничего не видно. Пускай улетает судьба. Но аэроплан продолжает шуметь. Люка стоит на дороге, она ясно видит себя, свое огорченное лицо, свою белую шляпу, свои голые ноги в запыленных сандалиях. Она стоит на дороге, вместе с тем в одно и то же
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!