Зеркало и свет - Хилари Мантел
Шрифт:
Интервал:
Герцог смотрит на него:
– Уж не вас ли я должен за это благодарить?
Он отмахивается:
– Шапюи ценит ваш благородный род и ваш неоценимый опыт. Он понимает вашу значимость для короля и государства.
– Возможно, – говорит Норфолк, – но куда больше он ценит ваши обеды. Думает, что вы заправляете всем. Кремюэль то, Кремюэль сё. И все же вы оказали мне услугу. Я это ценю. – Герцог ковыляет прочь на своих коротеньких ножках.
Он просит мастера Гольбейна зайти. Тот приносит с собой следы своих занятий: ароматы льняного семени и лавандового масла, сосновой смолы и кроличьего клея.
– Теперь, когда вы стали лордом, я должен снова написать ваш портрет?
– Я доволен прежним. – Если портрет может считаться попыткой что-то скрыть, то предыдущий прекрасно справляется, это тайна между ним и Гансом. – Я хотел бы целую стену портретов. Портретов древних королей.
Ганс жует губу:
– Насколько древних?
– Задолго до короля Гарри, завоевавшего Францию. До его отца Болингброка.
– Вы хотите портреты убитых королей?
– Если хватит места.
Ганс распластывается по стене, измеряя ее размер раскинутыми руками:
– Возможно, вам придется построить новую комнату. – (Под окном топот каменщиков, леса складывают, в воздухе повисла пыль.) – Напишите имена. А портрет Генриха хотите? Вы стоите рядом, нашептывая ему в ухо суммы.
Он понимает, на что намекает Ганс. Если в нынешнем году будут писать портрет Генриха, художник хочет получить этот заказ.
– Он теперь редко садится в седло и не играет в теннис. Поэтому стал таким. – Ганс хлопает себя по животу.
– Верно. Король прирастает.
Ганс шагает по галерее, раздвинув ладони, намечает расположение для каждого короля:
– Когда будете возвращаться домой, короли будут вас приветствовать. Они скажут: «Благослови тебя Бог, Томас», словно ваши дядья. Вы придумали это, потому что у вас не осталось родных.
И снова он прав.
– Жалко, что вы не написали мою жену.
– Почему? Она была красавицей?
– Нет.
Если бы в те времена, когда его жена и дочери были живы, он мог позволить себе нанять Ганса, тот написал бы их как на портрете семьи Томаса Мора, вместе со спаниелями и другими питомцами. Он держал бы в руках книгу, Грегори забавлялся бы с игрушечным мечом, а дочери перебирали коралловые бусы. Он почти видит картину перед мысленным взором, взгляд следует за фигурами на холсте: вот Ричард Кромвель прислонился к спинке его стула, справа Рейф Сэдлер с пером и счетами, дверь открыта, готовая в любое время впустить Зовите-Меня. Он пытается воскресить в памяти лица дочерей, но ничего не выходит. Приемы запоминания не помогают. Дети растут быстро. Грейс менялась каждый день. Даже лицо Лиз теперь не более чем смутный овал под чепцом. Он воображает, как говорит ей: «Немец придет писать наш портрет, нас удвоят, словно в зеркале». Когда ты приходил в Челси, то отвешивал поклон хмурому и важному лорд-канцлеру на стене. Затем бочком выходил настоящий, в ветхом шерстяном шлафроке, с синеватыми небритыми щеками, потирая замерзшие пальцы и давая понять, что ты оторвал его от важных дел. Томас Мор глядел на тебя дважды – и оба раза с неодобрением.
Он говорит:
– Ганс, я не жду, что ты сам это напишешь. Пришли подмастерьев. Не важно, какие у королей будут лица, все равно никто не знает, как они выглядели.
Они ударяют по рукам. Нет ничего предосудительного в воссоздании мертвых, если они выглядят благообразно. Он, лорд Кромвель, даст приют двум подмастерьям, пока короли не высохнут и не будут повешены на стену, а художник возьмет за материалы плюс символическую стоимость работы, «но с наценкой, как для богачей», добавляет Ганс. Художник тычет пальцем в плюшевый живот заказчика и, присвистывая, уходит.
К нему обращается шут Антони:
– Сэр, где это видано, чтобы у шута самого лорда – хранителя малой королевской печати не было серебряных колокольчиков?
– Отличная идея, – откликается Ричард Кромвель. – Будешь звенеть всякий раз, когда решишь пошутить, чтобы мы понимали, когда смеяться.
– Может быть, я и самый печальный шут на свете, – возражает Антони, – но я не разношу по тавернам ваши секреты и обхожусь вам дешевле, чем королевский шут Уилл Сомер, к которому приставлен слуга. За мной не нужно приглядывать, если только по весне, когда я пребываю в меланхолии и кто-то должен следить, чтобы я держался подальше от острых ножей, а также ручьев и прудов, где мне хочется утопиться.
Горбун Уилл Сомер засыпает на ходу. Сидит за столом и внезапно с грохотом роняет голову в тарелку. На улице с ним и вовсе беда: если бы за ним не ходил специальный человек, он угодил бы под колеса первой же повозки. Он может шлепнуться на землю, перелезая через изгородь, ноги разъезжаются, волосы в грязи. Для него все едино, что день, что ночь, и, когда он укладывается на землю, королевские спаниели подбегают к нему, блестя глазками, машут хвостиками и лижут ему уши. Сомер безобиден, невинная душа. Но шут Секстон, или Заплатка, живет в доме Николаса Кэрью, где, как говорят, не перестает рассказывать басни про бывшую королеву, называя ее шлюхой и прирастая монетами за каждую грубую шутку. Этот бессовестный дурак порочит также кардинала, клевеща на бывшего хозяина.
Он говорит Антони:
– Скажи Томасу Авери, пусть выделит тебе деньги. Сам купишь себе колокольчики.
Сообщают, что в речном порту Севильи пришвартовались три огромных корабля, выгрузив несметные богатства, привезенные из Перу, в сундуки императора, чьи войска продвигаются в Пикардию, на территорию короля Франции. Король Генрих предлагает себя в качестве посредника и заявляет, что намерен сохранить нейтралитет.
– Это означает, – говорит Шапюи, – что он перейдет на сторону того, кто пообещает ему больше, запросив меньше. Вот что Генрих понимает под нейтралитетом.
Он спрашивает:
– Когда это правители поступали иначе? Они всегда ищут выгоду.
– Но Генрих только и толкует что о своей чести.
– Помилуйте, все они одинаковые.
Венецианский посол синьор Дзуккато заглядывает к нему, сияя от удовольствия. Сенат выделил ему пятьдесят дукатов на покупку лошадей – привилегия, которой пользовались все предыдущие послы, но которой он был лишен по необъяснимому недоразумению. Теперь венецианец сможет скакать легким галопом вслед за королем и madamma Джейн в клочьях утреннего тумана. Годами было принято охотиться par force[38]: пока джентльмены нежатся в постелях, обкладчики ищут подходящего оленя-самца, который просыпается на опушке, потягивая ноздрями воздух нового дня. Когда зверь найден, по следу выпускают гончих: серых, палевых, желтых, рыжих, белых. Найдя покинутое место лежки, охотники ощупывают траву: теплая или успела остыть. На восходе охота начинается. Олень может вилять, лететь как стрела, бросаться в ледяной поток, но гончие не отстанут, пока не загонят его, лаем выкрикивая оскорбления на понятном зверю языке, называя его мошенником и супостатом, а охотники кричат: ату его, ату! хо-муа-си-ва! хо-сто-мон-ами! са-си-аван-со-хо! И когда меч входит в сердце, олень падает на спину, рога касаются земли, и охотничий рожок, который играл сбор и трубил, что след взят и зверь поднят, поет смерть. Когда олень разделан, гончим бросают хлеб, смоченный в его крови, а часть костей оставляют, называя их вороньей долей. Голову же, насадив на пику, несут домой, впереди, как если бы перед ними шествовал живой олень.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!