Жизнь спустя - Юлия Добровольская
Шрифт:
Интервал:
В те времена – я имею в виду советские 70-е годы – в театр и на концерт было принято переодеваться. Кто как мог старался принарядиться.
Милан в начале 80-х годов прошлого века я застала в джинсах. Ещё не рассеялся смрад «свинцовых лет» красного террора. Богатые стали маскироваться под бедных.
А мой друг директор Ла Скалы, социалист-реформист Паоло Грасси объявил в приказе: «Театр это праздник, вход в джинсах запрещён».
Но это присказка. Сказка, то бишь речь об одном случае из жизни, впереди.
– На вас было синее бархатное платье и синие замшевые туфли, – начала свой рассказ некая Эльвира или Элеонора, точно не помню, у общих московских знакомых. – Мне запомнились стройные ноги с тонкими щиколотками и, главное, голова, волосы – золотые, упругие, с металлическим блеском. Кончался перерыв и вы с кучкой оживлённых собеседников направлялись по широкой консерваторской лестнице в зал. Я пошла следом, машинально села на своё место, но музыку больше не слушала.
На другой день я покрасилась. У лучшего московского парикмахера, – помните, был такой знаменитый Жан. Вместо обещанной златокудрой получилась просто крашеная блондинка, каких пруд пруди. Перекрашиваться было бесполезно, но я ждала чуда и упорствовала, пока свою и без того хилую шевелюру не загубила.
Тем временем я рыскала по магазинам в поисках синего бархата. В Мосторге и ситчику-то, бывало, не найдёшь, вся надежда на комиссионку. Сколько я их обошла этих мастеров и мастериц дефицита, ужас… Наконец, мне повезло, в комиссионку на Сретенке давняя клиентка, заслуженная артистка Республики, сдала синюю бархатную пелерину.
Портниха платье, как водится, испортила. От примерок и переделок можно было осатанеть. Достать подходящие туфли не удалось…
Я его всё-таки один раз надела – в Большой, на премьеру «Анны Карениной» с Плисецкой. Ходила с сослуживцами. Это называлось тогда «культпоход», – подытожила свой рассказ Эльвира. – Глупая история, сама не знаю, зачем её было рассказывать. Муж подбил.
Умер Клаудио Аббадо, прославленный дирижёр и пожизненный сенатор. Оркестр Ла Скалы сыграл покойному маэстро Реквием Бетховена, – по традиции – ему одному, без публики. Народ слушал трансляцию на площади перед театром.
Знала ли ты его, спрашивают меня, дружившую с Ла Скалой по работе. Да, как же… Вот в каких трёх ипостасях он мне вспоминается сегодня, – кроме, как за пультом, конечно.
Москва. Шереметьево. По трапу самолёта спускаются оркестранты Ла Скалы. Знаменитое турне 1974 года. Впереди главный дирижёр Клаудио Аббадо. Среднего роста, худощавый, с хорошей улыбкой. В руке у него хозяйственная сумка, а в сумке грудной ребёнок – сын, Даниэле.
Дирижирует встречей прилетевший накануне директор Ла Скалы Паоло Грасси. Я его переводчица.
– Мы давно с тобой знакомы, правда? У нас вагон общих друзей, – улыбается Клаудио.
Явление второе, зафиксированное на официальной фотографии. Номер в московской гостинице Метропроль. На старомодном диване сидят Клаудио Аббадо, интервьюэр-журналист, он же писатель и музыковед Соломон Волков и, в позе утомлённой амазонки, на диванном валике, вдоволь напереводившаяся я. Чувствуется, что разговор удался: троица явно на короткой ноге.
Волков ещё не издал своей нашумевшей на весь мир книги о Шостаковиче, мне ещё предстоит лет восемь томиться в советской неволе, а Клаудио ещё сорок лет простоит за дирижёрским пультом, творя гениальную музыку, за которую ему можно простить даже его коммунистические бредни.
И третье. Милан. Аэропорт Линате. Мне звонит давнишний приятель Габриэле Аббадо, брат дирижёра, единственный не музыкант в их семье, архитектор.
– Мы тут с Клаудио застряли неизвестно на сколько, скорее всего надолго. Я вспомнил, ведь сегодня 25 августа, твой день рождения. Что, если воспользоваться случаем и отметить? Хватай такси и приезжай!
Так я очутилась в компании с братьями Аббадо и их дамами – сёстрами Мулловыми, скрипачкой Викторией и медсестрой Галиной. Обе красивые, породистые.
Это Виктория – твоя соотечественница (мать русская, отец – кавказец), – представил мне свою подругу Клаудио. И без паузы:
– У меня к тебе просьба: поделись с нами своим впечатлением о ней!
– Но, Клаудио, мы же не знакомы…
– Сейчас познакомитесь… Пожалуйста, очень тебя прошу, – настаивал он.
Придумывая, как бы уйти в кусты, я предолжила:
– В таком случае сначала опиши Викторию сам.
У него озорно заблестели глаза:
– Она деликатная, добрая, не эгоистка…
Ухмылка на его лице означала, что его слова следует понимать наоборот. Шутливый тон не сглаживал неловкости. Всем было не по себе.
Для полноты картины, рискуя впасть в gossip, добавлю, что союз распался, но ребёнка Клаудио признал. Габриэле же, всю жизнь старавшийся хоть в чём-нибудь походить на брата, вступил в союз с Мулловой Галей и вернулся к жене, лишь упрочив Галино положение в Италии.
На вопрос, знала ли я
Леонардо Шашу, я отвечаю – да!
и уточняю: «Мне посчастливилось».
В то июньское утро два дюжих молодца из Скорой враз меня сгребли, упаковали и отвезли в Поликлинико, больницу, на которую выходят мои окна. Там, в том же ритме, мне дали расписаться в графе «против операции не возражаю».
Большое спасибо, конечно. Миланское здравоохранение на высоте, а уж доставшийся мне хирург Пьетро Бролья, полный мужчина в летах, и вовсе «eccellenza sanitaria», ас в своём деле.
Положенные на операцию 28 минут давно прошли, а он всё шурует и шурует, приговаривая:
– Артерии негодные, старые… Придётся отложить…
– Нет, пожалуйста, – скулю я, – ищите, доктор, я потерплю.
А боль адская. И у меня вырвалось – вместо молитвы? – в голос, с выражением, весь сонет с начала до конца:
Tanto gentile e tanto onesta pare a donna mia, quand’ella altrui saluta…
И вот, что восхитительно:
– ch’ogne lingua davèn tremando muta… – подхватил и понёсся за мной доктор (лицейская выучка), а вслед за ним, тоненьким голоском, не отрываясь от компьютера, докторша с седой чёлкой.
Данте был бы доволен.
К концу третьего часа взмыленному эскулапу (чеховское слово) подвернулась подходящая жила и “pace maker” был водворён на своё место, под левую ключицу.
В палате, – спасибо, одноместной, – возвращаюсь к действительности. Что теперь? Я и так зажилась, 96, а сейчас, когда «вместо сердца пламенный мотор», как мы певали в нашем пионерском детстве, вообще конца-краю не видно. Сюсюкать о долголетии это либо верхоглядство, либо лицемерие. Долголетие это хвори, хвори и умирание, когда отказывают глаза, уши, ноги… Пожили бы с моё, с долголетней головной болью. И с тяжестью на душе.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!