Двужильная Россия - Даниил Владимирович Фибих
Шрифт:
Интервал:
– Тяжелая у нас работа. Очень нервная.
Если он рассчитывал на мое сочувствие, то сильно ошибся. Я не посочувствовал тяжелой его работе.
Такие попытки якобы дружески-интимного общения со мной (новый прием!) нисколько не мешали Коваленко через минуту разразиться самой площадной бранью.
Помню, от скуки он брал со стола телефонную трубку и звонил домой.
– Это я, – говорил он. – Ну, как у тебя? Ребят уложила?.. Так, так… Да, немного задержусь… Завтра пойдем во МХАТ, достал билеты… Какая пьеса? Не знаю… Ну, пока! – И клал трубку на место.
«И у этого негодяя есть семья, – думал я. – Может быть, он хороший семьянин. У него есть жена, которая, по-видимому, его любит, есть дети, они называют его “папочкой” и целуют… И он ходит в театр, как ходят все, как ходил когда-то и я… Завтра он с чистой совестью пойдет во МХАТ, а я буду сидеть в черном каменном мешке и слушать вой голодных динозавров».
Начались холода, и я стал сильно зябнуть на допросах. В камерах было еще сравнительно тепло, но следовательские кабинеты топились плохо, и я очень это ощущал в своей летней гимнастерке, в которой привезли меня с фронта. Коваленко, разумеется, сразу же заметил это и использовал температуру своего кабинета еще как один из способов пытки.
Вот привели меня к нему. Сидящий за столом с сегодняшней «Правдой» в руках, следователь лишь покосился в мою сторону и вновь занялся газетой. Сижу у стены на стуле, покорно жду, когда кончат читать и займутся мною. Сырой, промозглый холод пронизывает до костей, сводит тело, я до ломоты стискиваю зубы, чтобы не стучали. А Коваленко по-прежнему, не говоря ни слова, все читает да читает газету. Сам-то он от холода защищен: на плечи наброшена плотная шинель, под шинелью суконный китель, под кителем, наверное, теплое белье. Он не спешит приступить к допросу, о нет, совсем не спешит. Он видит, конечно, как я корчусь от холода на стуле, и тихо наслаждается.
Проходит, наверное, полчаса. Проходит час. Будто совершенно не замечая меня, Коваленко продолжает внимательнейшим образом читать газету, в тишине слышен только шелест листов. Он не читает, он изучает печатный орган партии.
Я молча корчусь на стуле и в сотый, наверное, раз вожу глазами по уже знакомому кабинету, обставленному солидной тяжеловесной мебелью. Массивный письменный стол; дорогая настольная лампа на высокой мраморной ножке под абажуром в форме усеченного конуса; широкий диван, обитый черной кожей; во весь пол толстый светлый ковер. Широкое итальянское окно закрыто ниспадающими до полу драпри бежевого цвета. Они скрывают железную решетку.
Я гляжу на толстенные каменные стены и думаю, что здесь можно забить человека насмерть – не важно чем, резиновыми палками, кулаками, ногами, – и никто не придет ему на помощь. Никто даже не услышит его вопли. Всего несколько лет назад эта тюрьма носила название тюрьмы пыток.
А за стенами шумит, кипит, живет своей будничной рабочей жизнью многомиллионный человеческий муравейник, и никто не подозревает, что тут происходит. А если кто и подозревает, то что из того?..
Но вот Коваленко медленно складывает газету, видимо прочтя ее от корки до корки, и вдруг, не поднимая глаз, грубо спрашивает:
– Ну?
– Что «ну»? – спрашиваю я в свою очередь.
– Будем говорить?
– Я уже все сказал.
Залп матерщины… Впрочем, я уже привык и воспринимаю ее спокойно.
Все же спустя некоторое время мне удалось перехитрить Коваленко. Я вспомнил, что в моем чемодане, хранящемся где-то в недрах тюрьмы (привезли, спасибо им, вместе со мной), должен находиться полученный на фронте серый шерстяной свитер, попросил у дежурного листок бумаги, карандаш и написал соответствующее заявление. Несколько дней спустя я уже мог, отправляясь на очередную малоприятную беседу со своим следователем, надеть под гимнастерку полученный со склада чудесный теплый спасительный свитер. Отныне холод, царивший в коваленковском кабинете, был уже не страшен. Думаю, что майор испытал некоторое разочарование, когда увидел меня в свитере, однако ж ничего не сказал.
Вспоминаются окаянные лефортовские вечера. Тусклый мрачный свет, затемненный черным абажуром лампочки и черными стенами. Мы сидим в гнетущем полумраке, каждый на своей койке, каждый во власти своих мыслей – горьких мыслей! – три неподвижные сгорбленные фигуры. Василий Иванович, военный мальчик и я. Глубокое молчание. Сидим, понурясь, думаем и слушаем, как завывают голодные тоскующие динозавры. А вечером слышен их рев. То и дело в круглой стеклянной дырке на черной запертой двери возникает человеческий глаз и с холодным наглым вниманием следит, что мы делаем. Исчезнет на несколько минут, потом снова появится. Первое время это действовало на нервы, коробило, теперь привык, не обращаю внимания.
Я размышляю над словами Коваленко, сказанными на последнем допросе. «Будете сидеть здесь и год, и два, и три, пока не сознаетесь во всем», – сказал он самым спокойным тоном. Верно, могу в этом черном мешке сидеть и год, и два, и три. Никому, кроме него, нет до меня ни малейшего дела. Даже мама не знает, где я нахожусь и что вообще со мной. Я в полной власти этого человекообразного.
Но в чем я должен сознаться? В чем?.. Что я сделал?.. Когда же будет этому конец?.. За что меня мучают?..Боже, какая ледяная тоска сжимает сердце!..
Но всему на свете – хорошо это или плохо – бывает конец. Дождался наконец и я того счастливейшего дня, когда Коваленко, вызвав меня к себе, угрюмо сказал:
– Ну что ж, пора закругляться. Следствие закончено. Распишитесь.
И я расписался на поданном мне листе официальной бумаги и навсегда расстался с третьим своим следователем и пошел обратно в камеру, не чувствуя от радости ног. Двести шестая была подписана!
Никогда не забыть, какое разочарованное, какое кислое было лицо в эти минуты у майора Коваленко. Оно понятно: мимо носа проехал орден. Орден за раскрытие подпольной троцкистской организации в действующей армии.
Вышел ли я победителем в неравном длительном этом поединке?
Наполовину.
Все-таки не удалось Коваленко состряпать контрреволюционную организацию и сделать меня ее участником, хоть из кожи лез вон. Но и той бредовой клеветнической стряпни, которую я в конце концов вынужден был подписать, душевно ослабев в непосильной борьбе, оказалось достаточно для того, чтобы жизнь моя навсегда была искалечена.
А что бы ждало, если бы я не выдержал коваленковских методов и, окончательно пав духом, стал давать нужные ему показания, изобретая мифическую организацию, членами которой состояли и я сам, и оговоренные мною фронтовые товарищи?
Конечно, смерть. Высшая мера. Судьба многих и многих так называемых
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!